Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она еще пятнадцать лет назад отказалась от концертной деятельности, но ей хотелось сохранить мастерство для исполнения своих фортепианных пьес. Она всегда мечтала самостоятельно записывать их – по крайней мере, первую версию, где запечатлелись бы темп и характер произведения, чтобы все последующие исполнители понимали ее замысел. В концертах она иногда могла играть просто божественно – и в начале своей карьеры снискала успех именно выступлениями перед публикой, – а иногда, напротив, бывала холодной, скованной, инертной, неуклюжей, отвратительной. Вот почему много лет назад она постепенно, шаг за шагом, стала отдаляться от концертной жизни, как и от фестивалей. Преподавания она терпеть не могла. Как не любила и выступления перед телекамерами или даже на радио, в полутемной студии. Она начала бояться самой себя. Никогда не знала наверняка, как будет держаться, как отреагирует на ту или иную помеху, то или иное впечатление. Более того, не была уверена, что страх и волнение перед выходом на сцену помогут ей сконцентрироваться и два часа кряду играть с той неистовой силой, которая, по ее мнению, должна была раскрываться в искусстве.
В конце концов она заказала в Милане цифровой клавесин крайне сложного устройства, но почти невесомый (доставщик сам донес его до виллы над морем – palazzo a таге, как он выразился), который тотчас возненавидела.
* * *
Все любящие боятся. Она ужасно боялась, что не подойдет этому дому. Потом испытала страх совершить промах, взявшись за его ремонт. Страх убить его силу. Страх нарушить его равновесие. И еще страх разочарования. Страх быть не такой счастливой, как она понадеялась, впервые увидев виллу.
Но весна смела все страхи.
Расцвели пышные купы жасмина.
Расцвели розы на кустах.
И бесчисленные анемоны с их яркими, сочными красками и эфемерной красотой.
И маки.
Ей нравилось плавать в холодном море, напоминавшем о Бретани.
Теперь ей понравилось утомлять себя плаваньем в море, ставшем с весной более теплым и более сумрачным. Усталость погружала ее в странную, трудно определимую эйфорию. Море, голубое или зеленое, скользило по ее плечам, скользило по затылку, скользило между ног, обволакивало своими течениями, увлекало своей мощью. Она плавала только кролем и поворачивала к берегу, лишь ощутив усталость. Тогда она ложилась на спину, отдыхала, а потом медленно плыла назад, все так же, на спине или слегка повернувшись набок, чтобы вовремя увидеть скалу, и загребая одной рукой, «по-индейски».
Старая женщина подошла к автобусной остановке.
И застыла в ожидании.
Свою продуктовую сумку она положила на белое пластиковое сиденье.
У тех, к кому близится смерть, мускулы внезапно расслабляются. Взгляд растерянно блуждает.
Старая женщина держит в одной руке букет цветов, а в другой свою сумочку. Этой сумочке она находит оригинальное место – сует ее в продуктовую, которая на самом деле представляет собой старую черную сетку.
– Мама! – шепчет Анна.
– Элиана, наконец-то!
Мадам Хидельштейн указывает подбородком на цветы.
– Это я для тебя купила.
– Спасибо, мама. Стоит май.
Анна Хидден вернулась домой.
– Ну-ка, помоги мне, дочка.
Они обе шагают, опустив головы, борясь с бретонским ветром.
Одна держит свою сумочку и цветы. Вторая – чемодан и сетку, из которой торчит буханка хлеба.
* * *
Анна кладет сетку с продуктами на раковину. Наливает воду в оловянный кувшин. Ее медальон задевает за металлический бортик раковины и открывается.
Она сует его в карман своего жилета.
Спешит помочь матери, которая из-за больной руки никак не может снять пальто, стоя на пороге кухни.
Мать сильно исхудала. Из коротких рукавов кофточки высовываются длинные тонкие руки, похожие на голые ветки, – только кости да обвисшая кожа.
– Почему ты теперь одна? – вдруг спрашивает мать. – Никак тебя не пойму.
– Мама, главное, чтобы я сама себя хорошо понимала.
Но мать давно привыкла оставлять за собой последнее слово. Дрожащими руками она переносит на стол супницу, полную холодной воды, в которой размокает чечевица. И говорит:
– Никому не дано понимать себя, Элиана.
– Ну а ты разве не одна? Разве ты не прожила одна целых сорок лет? – зло парирует Анна.
– Нет, я живу не одна. Я замужем. Я жду своего мужа, а кроме того, дочь моя, дождусь я или нет, мне и в голову не придет заявлять, что я себя понимаю.
* * *
Все их встречи проходили одинаково. Она увидела мать всего час назад, а ей уже стало невмоготу.
Продажу парижского дома назначили на 20 мая. Анна Хидден воспользовалась поездкой, чтобы провести несколько дней с матерью. Жорж Роленже отказался сопровождать ее в Бретань. Он встретил ее в аэропорту. И довез до вокзала Монпарнас. Они пообедали вдвоем в ста метрах от вокзала, на бульваре, в рыбном ресторане. Он ни за что на свете не хотел возвращаться в места, где прошло его детство.
– Твой хахаль звонил.
– Вот как?
– Спрашивал твой адрес.
– И что же ты ему ответила?
– Правду. Что я его не знаю. Ведь это святая правда. Ты не удосужилась мне его сообщить, – обиженно сказала мать.
– Мама, я еще раз тебе повторяю: у меня нет адреса.
– Ну, это ты расскажи кому-нибудь другому. Впрочем, как тебе угодно. А еще твой хахаль сказал: «Я не понимаю, что случилось». Да, он все твердил: «Я не понимаю, что случилось, мадам. Клянусь вам, мадам!» И плакал прямо в телефон. Очень грустно было его слушать.
– Ничего, слезы промоют ему глаза.
– Господи боже!
– А с промытыми глазами ему будет легче пересмотреть некоторые тайны своей жизни.
– Ты просто безжалостна, дочь моя!
* * *
Мать разозлилась на нее, как ребенок.
Наступило Вознесение.
Марта Хидельштейн во что бы то ни стало решила отправиться на мессу в сопровождении дочери.
– Мама, я больше не верю в Бога.
– И поэтому не можешь пройти вместе со мной пятьсот метров и посидеть рядом три четверти часа?
– Ну, могу, конечно…
– Тогда пошли!
– Но это глупо, мама. Я же говорю, что мне не хочется. Мне все это тяжело.
– А ты думаешь, мне не бывает тяжело от всего этого?!
– Да пойми, мама, у меня давно развеялись иллюзии по поводу веры. Я больше не хожу в церковь.
– А могла бы и заставить себя.