Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Делай, как я!
В пальцах Чамчай возник бубен. Я потянулась за своим. Обод из дерева, расщепленного молнией. Кожа молодого лося. Железная ручка, березовая крестовина. Колокольцы, погремушки, бубенцы. На ободе — дюжина бугорков разной величины. Между ними натянуты жилы теленка. Говорят, бубен — панцирь шамана. Так или иначе, мне не требуется носить его с собой: он всегда здесь, как оружие боотура, прошедшего Кузню. Еще говорят, что бубен — это конь заклинателя. А я говорю, что бубен — это часы, которые идут так, как мне угодно.
Вот и колотушка. Сколько раз я обшивала ее новым оленьим камусом? Не помню. Стерлось из памяти; всегда, как впервые.
Гора, подумала я. Гора на моих небесах. До недавних пор — тюрьма Нюргуна. И услышала: стрекот. Стучали колеса, вертелись колеса, зубец цеплялся за зубец. Вы еще помните, что значит ритм? Механизм работал, а значит, оставалась надежда. Вслушиваясь в пульс далекой горы, я тронула бубен колотушкой. И снова. И опять. Я воссоздавала пульс заново.
На далеком утесе трудилась Чамчай.
* * *
— Доом-эрэ-доом[24]! Доом-эрэ-доом!
Давным-давно, за гранью древних лет, под восьмым уступом края небес — короче, в жизни, которую я вычеркнула из памяти, чтобы не мучиться отчаянием, — меня учили музыке. Я играла на инструменте, который здесь сочли бы волшебством или обиталищем духов. Рядом с бубном или хомусом... Нет, лучше не вспоминать. Ритм, метр, темп — я уже и не скажу, чем они отличаются друг от друга. Но я еще помню, что ритмическую структуру образуют сильные и слабые доли, чередуясь во времени. Между звуками и паузами, между длительностями разной величины возникают временны́е отношения. Сильные и слабые доли сходятся, встречаются, влюбляются, вступают во временны́е отношения, зачинают детей — причины и следствия. В коконе, где бились Нюргун с Эсехом, слабых долей не было — только сильные, сильные, очень сильные. Такой ритм не мог существовать долго; да что там — он не мог существовать вообще!
И все же он существовал.
Трудясь в два бубна, мы с Чамчай обволакивали кокон дополнительным слоем — ритмом живой природы, где есть место слабым долям. Так лекарь обкладывает язву примочками в надежде, что она рано или поздно зарубцуется. Из кокона в нас било чудовищное напряжение. Оно росло, и я начала бояться, что бубны не выдержат. Выдержим ли мы? О, за нас я не боялась: смерть — самое безопасное в мире место. Напряжение росло, и они тоже продолжали расти: Нюргун и Эсех. Они росли и дрались, дрались и росли.
— Доом-эрэ-доом! Доом-эрэ-доом!
Ритм музыки не может быть образован длительностями одинаковой величины — только разной. Нюргун уравнивался с Эсехом, и тут же вырывался вперед, чтобы Эсех догонял его. Кулаки долбили в животы и груди, пальцы впивались во вздувшиеся загривки. Лоб в лоб, как два быка, и гром сотрясал утесы, грозя сбросить нас с Чамчай на острые камни. Сильные, сильные, сильные доли. Доля, подумала я. Судьба. Мне было страшно даже представить, чем аукается эта битва под землей, на земле и в небесах, сколько их ни насчитай. Выкидыши. Оползни. Ураганы. Наводнения. Засуха. Ливень. Реки лавы. Рождение уродов. Я вообразила оркестр, где один музыкант близится к финалу, другой продолжает играть вступление, а третий еще только взял первую ноту. Я едва не оглохла от этой какофонии.
И впервые увидела, как горит время.
Вокруг Нюргуна с Эсехом, между ними замелькали черные вспышки. Сперва я решила, что у меня темнеет в глазах. Мокрые от пота борцы сходились и расходились, хватали и бросали, били и уворачивались, но в их движениях наметился странный разлад. Словно кто-то без зазрения совести вычеркивал часть действий, говорил случившемуся: «Этого не было!» — и черная вспышка пожирала усилие, событие, поступок. Так мы видим танец в темноте, когда мигает костер, вспыхивает и гаснет. Плавность превращается в рванину, текучесть в дробный перескок. Из поединка с корнем выдирались мгновения, сгорали в черном огне — и удар достигал цели раньше, чем следовало бы, а кровь из разбитого носа засыхала прежде, чем успевала выплеснуться на губу.
Такт — расстояние от одной сильной доли до другой. Когда вспыхивало время, сгорало и пространство. Ближе, дальше — все утратило смысл. Как понять, что отделяет сильного от сильного? Чем измерить это расстояние?! Хрустом суставов?!
— Доом-эрэ-доом! Доом-эрэ-доом!
Время горело в коконе. Я била в бубен, Чамчай била в бубен, Эсэх и Нюргун били друг друга. От черных вспышек кружилась голова, к горлу подступала тошнота, и поэтому я не сразу заметила, что в коконе все изменилось.
Драчуны остались прежними, но только драчуны.
В темной бездне плыл, отблескивая металлом, острый клык чудовища. Из немыслимой дали тускло, будто сквозь туман, светили звезды. Дряхлые старцы, они подслеповато щурились, силясь разглядеть, что же творится на поверхности вырванного с корнем зуба — нет, на склоне скалы-колосса, выкованной, казалось, из цельного куска серебра!
Такого места не могло существовать в пределах Осьмикрайней!
Плод извращенной тройственной связи моего больного воображения? Дитя свихнувшегося времени? Лоскут пространства, с треском рвущегося на части? В любом случае, это место, чем бы оно ни являлось, находилось за гранью — за всеми гранями, сколько их было создано при творении мира. Судя по тому, как закричала Чамчай, она видела то же, что и я. Плыла во тьме серебряная скала, и на склоне ее бились Нюргун Стремительный и Эсех Харбыр.
По-моему, они даже не заметили, что оказались на новом поле боя. Взмокшие тела боотуров блестели, и блики превращали бойцов в живую, движущуюся сталь. Выпав из кузнечного горна, раскаленные добела, они продолжали схватку на вертящейся наковальне. Кровавые сгустки градом летели из ноздрей и ушей, падали вниз с рассеченных бровей, гроздьями висели на лопнувших губах. Изворачиваясь, Эсех хватал эти сгустки горстями, бросал в рот и торопливо глотал, дергая кадыком. Жуткая пища придавала ему сил[25]. Нюргун бился молча, сосредоточенно, словно выполнял утомительную, неприятную, но обязательную работу. Вразнобой мигали звезды, грозя погаснуть от потрясения, черные вспышки небытия пожирали серебро и свет, место битвы то и дело погружалось во мрак, исчезая из реальности — и всякий раз у меня замирало сердце: что, если это — всё? Полное и окончательное всё?!