Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время следующих нескольких войн, которые вели США, концепция формы в целом эволюционировала от хорошо подогнанной и приятной на вид к агрессивно практичной, мешковатой и даже неряшливой. Сейчас наших солдат по большей части видят в бесформенных, болотного цвета пятнистых пижамах.
Такая форма может быть полезной и удобной в джунглях Вьетнама или пустынях Афганистана. Но так ли важен людям камуфляж, когда они летят из Рено в Цинциннати? И нужны ли берцы на Пятой авеню[44]? Я думаю, что у солдат и теперь есть парадная форма – у морпехов точно есть, и, похоже, они надевают ее куда чаще, чем представители других родов войск (вероятно, потому, что их так часто фотографируют в округе Колумбия), – но не могу вспомнить, когда я в последний раз видела на улице обычного рядового, который бы выглядел щеголем. Знаю, что многие мальчишки и взрослые мужчины по-прежнему зачарованы униформой. На мой взгляд, она гротескна, но им кажется красивой и придающей мужественности. Так что я думаю, что форма до сих пор помогает пополнять вооруженные силы: она заманивает на вербовочные пункты мальчиков, которым хочется ее носить, которым хочется выглядеть и быть солдатами. И я не сомневаюсь, что молодые носят ее с гордостью.
Но мне очень интересно, какой эффект производит камуфляжная пижама на большинство гражданских лиц. Мне кажется тревожным симптомом то, что мы одеваем наших солдат в одежду, подходящую для тюрем или психиатрических лечебниц, отказывая им в праве выглядеть красиво и сурово, делая их клоунами из погорелого цирка.
Эволюция военной формы может быть отражением изменений в нашем стиле ведения войны, в отношении к армейской службе. Я допускаю, что новая форма отражает реалистическое понимание войны, отказывая ей в гламуре. Если мы перестанем смотреть на войну как на безусловно благородное и облагораживающее занятие, мы перестанем и возводить военных на пьедестал. Красивые мундиры тогда окажутся фасадом, скрывающим бесчувственную жестокость. Поэтому камуфляж можно делать просто утилитарным, не ставя задачи добавить носящему достоинства и красоты. К тому же сейчас война преимущественно ведется не между армиями. Война сегодня – это машины, убивающие гражданских. И при чем тут вообще военная форма? Разве ребенок, брошенный мертвым среди руин разбомбленной деревни, погиб за свою страну как солдат?
Впрочем, я не верю, что военные думают так же, что форма нарочно делается уродливой, чтобы внушить нам мысль об уродливости войны. Мне кажется, что повседневная форма отражает отношение, которого кто-то не сознаёт, а кто-то в нем никогда не признается: изменилась не природа войны, а отношение к ней нашего народа. Теперь мы не стремимся ни приукрасить ее, ни увидеть ее такой, какая она есть, – теперь нам просто все равно. Мы уделяем очень мало внимания нашим войнам и людям, участвующим в них.
Правильно это было или нет, но в 1940-х мы чествовали наших солдат.
Мысленно мы отправлялись за ними на фронт. Большинство из них оказались в армии по призыву, некоторые совершенно без желания – но они шли воевать за нас, и мы ими гордились. Правильно это было или нет, но с пятидесятых и с особенной силой с семидесятых мы начали вытеснять любые войны из своего поля зрения, а заодно и сражавшихся в них людей. Сегодня все солдаты – добровольцы. Но, несмотря на это, – или как раз поэтому? – мы отрекаемся от них. Формально мы им благодарны, потому что они наши храбрые защитники, – но посылаем их туда, где наша страна сейчас ведет войну, и больше о них не думаем. Они – не мы. На самом деле мы не хотим их видеть. Как не хотим видеть заключенных в тюрьмах и пациентов психиатрических клиник. Как не хотим видеть несмешных клоунов из третьеразрядных цирков, куда мы никогда не пойдем.
Стоит ли говорить, сколько мы платим и как делаем несостоятельным наше будущее, когда позволяем этому цирку играть?
Но нет. Не будем говорить. Только не в Конгрессе.
И не в Белом доме.
Нигде не будем.
Если народ не благоденствует, пользу из экономического роста извлекают только богатые.
Сентябрь 2011 года
Для меня писать об экономике – такая же глупость, как если бы экономисты вдруг начали писать об использовании анжамбемана[45] в пятистопном ямбе. Но они не живут в библиотеке, а я живу в экономике. При желании они могли бы не иметь никаких дел с поэзией, не слышать ее и не читать, но их экономика влияет на мою жизнь, нравится мне это или нет.
Так что я хочу спросить: почему экономисты все время говорят о росте как о позитивной экономической цели?
Я понимаю, из-за чего мы начинаем паниковать, когда наш бизнес или вся экономика страны идут к упадку, а то и рецессии: потому что система в целом строится на идее о необходимости догнать и перегнать конкурентов и на страхе, что, если мы не преуспеем в этом, нас ждут тяжелые времена, банкротство, полный провал.
Интересно, почему мы никогда не сомневаемся в системе как таковой, не ищем выходов из нее или окольных путей.
В некотором смысле понятие роста – это правдоподобная метафора. Всему живому нужно расти, сначала – чтобы достигнуть оптимального размера, а затем – чтобы обновлять свои износившиеся части, ежегодно (как обновляются листья многих растений) или постоянно (как обновляется кожа млекопитающих). Ребенок становится взрослым человеком, после чего рост сводится к поддержанию стабильности, гомеостаза, равновесия в организме. Однако если рост выходит за пределы положенного природой, это называется ожирением. Если же человек будет расти бесконечно, он сперва превратится в чудовище, а затем умрет.
Принимая идею неконтролируемого, беспредельного, постоянного роста как единственного способа поддерживать экономическое здоровье страны, мы отвергаем принципы оптимального размера и гомеостаза. Может быть, и существуют организмы, для которых природой не заданы оптимальные размеры, наподобие громадных подземных грибниц – о них рассказывают только в Висконсине или на всем Среднем Западе? Но мне интересно: грибы, проросшие на тысячи квадратных миль под землей, – это ли самая перспективная модель человеческой экономики?
Некоторые экономисты предпочитают использовать в своих рассуждениях термины из механики, но мне кажется, что у машин тоже есть оптимальные размеры. Чем больше машина, тем больше она может сделать полезной работы, но это верно только до тех пор, пока вес или трение не станут сводить к нулю ее эффективность. Так что машинная метафора упирается в то же ограничение.