Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, есть такие убийства, которые тебе интересны?
— Ну да, конечно. Те, у которых есть мотив.
— А случайные убийства тебя не привлекают?
— Нет. Это как… ну, не знаю… Слишком похоже на то, что и так с нами произойдет.
— Ты, наверно, и Бога считаешь кем-то вроде серийного убийцы?
В это время я крупным планом снимала необычайно большое костное образование на ступне человека, который хромал с рождения.
— Серийный убийца? Нет. Я просто не уверена, что он мне очень нравится, вот и все. — Я попыталась превратить все в шутку. — Скажем так, если мне когда-нибудь представится случай с ним встретиться, я бы ему косточки пересчитала.
Вэл наконец извлек осколок кости из грудной полости, выпрямился и внимательно на меня посмотрел.
— Я думаю, тебе нужен отпуск. И подольше.
Этот дом и его прежние обитатели неотступно преследуют меня, иначе не скажешь. Поместье Эдем представляется мне одной из тех врожденных болезней, что передаются только по женской линии, как наказание за преступление, которого я не помню. Я знаю о существовании так называемого эффекта основателя, когда ген, отвечающий за цветовую слепоту или карликовость, можно отследить, скажем, у нескольких предков. Мы можем выследить его потому, что люди любят давать вещам имена, относить в ту или иную категорию, чтобы знать, куда мы идем и как далеко зашли. В этом я не одинока: все мы от природы составители списков, ведь человечество — единственный вид, в котором у каждой особи есть свое имя. Одержимость генеалогией облегчает нам поиск собственных корней, особенно в закрытых сообществах, таких, как горы, долины, необитаемые острова. Мы все лишь идем по следам на песке, пока не наткнемся на Пятницу — или людоеда, — оставившего их. Или пока не обнаружим, что их оставили мы сами.
Но я хочу большего. Я хочу похлопать Пятницу по плечу. Развернуть его к себе и посмотреть, не узнаю ли я в его лице свое собственное. Я хочу точно знать, что живу в том доме, который построил Джек.
* * *
Гангрена: местное омертвение мягких тканей, от греческого слова, означающего зеленый нарост на деревьях.
Ночью я брожу по улицам, удивляясь, отчего эти выродки и мутанты продолжают плодить свое чудовищное потомство. Разрастающиеся злокачественные опухоли, гнойные язвы — вырезать, вырезать их. Как эту вторую голову.
Река — это злобный бурый угорь. Розовое небо покрыто хлопьями грязных облаков, словно над городом повесили сушиться невыделанную кожу.
Мы гнием здесь, как рыба. Он сам гнил. Его кости слабели, волосы выпадали. Зубы шатались. Он был тощий, как его мать. Ее глаза походили на кольца дыма, а руки — на сухие листья.
Его снедает томление, которое невозможно облечь в слова, или даже помыслить о нем наяву. Он ищет кого-то, кто разгадает его, сделает его настоящим, ищет свой собственный вид — на берегах реки и в кишащих людьми смрадных переулках, где мужчины и женщины черны и грязны. Особенно женщины. Фотоаппарат — единственное мое спасение. Его фотоаппарат. Лишний глаз, которым можно поймать того, кто, как я знаю, — он знает, — затаился и следует позади. Тогда он обретет покой.
* * *
Чтобы не поддаваться кошмарам, я воспользовалась лекарством Вэла от всех болезней и стала устраивать продолжительные прогулки. Вместо клюшки для гольфа у меня был Рассел, который настаивал, чтобы его несли на руках, если прогулка длилась больше часа. Сначала мы ограничивались нашим кварталом, возвращаясь домой засветло, но со временем я стала гулять до самых сумерек, меряя шагами широкие улицы, вдоль которых высились огромные здания, окружавшие Английский банк, Колонну в память о пожаре 1666 года или Тауэрский холм — гулкие прославленные имена. Эти улицы, преображавшиеся по ночам в безлюдные ущелья, приносили мне чувство свободы, напоминавшее о больших дорогах Америки. Я превратилась в городского исследователя, мореплавателя, бороздившего городские ландшафты. Теперь я надевала более крепкие ботинки, переходила мосты, временные пояса, гуляла до тех пор, пока не падала с ног от усталости. Однажды я просто не буду останавливаться и достигну иного горизонта, иной жизни. Я называла эти прогулки своими «сумеречными походами», способом избавиться от собственной тени, моего сумеречного «я».
Я вскоре узнала, что процессы развития и упадка в моей части города протекали гораздо быстрее; даже ночью они не останавливались: кого-нибудь насильственно выселяли, чтобы освободить место под очередной ресторан, или какой-нибудь пакистанец сворачивал не туда и шел мимо любимой пивной скинхедов. Дарвину не нужно было плыть на остров в южной части Тихого океана, чтобы открыть происхождение видов. Он мог бы взять объектом исследования бывшего йоркширского шахтера, просящего милостыню на перекрестке Олд-стрит, случайную крючконосую эволюцию вида евреев из Уайтчепела и мусульман из Бангладеша или изучить те изменения, что происходили со мной на территории Джека Потрошителя.
С Джеком здесь всегда были связаны не только убийства, но и деньги. Он стал первым серийным убийцей, чьи деяния столь широко освещались в газетах, так утверждал папа, а успех историй про Потрошителя, разошедшихся огромными тиражами, вызвал к жизни бульварную прессу. Джек стал знаковой фигурой, частью индустрии английской культуры. «Пешие экскурсии по местам Джека Потрошителя» каждую неделю проходили мимо моей двери. Эмалированные таблички на окрестных пивных уверяли: «Здесь последний раз видели Джека Потрошителя». Надпись на дверях «Белого оленя» гласила: «Кто такой Джек Потрошитель? Одним из подозреваемых был Джордж Чэпмен, живший в подвале этого паба. Или Джек был таинственным индийским доктором?»
Гуляя как-то вечером спустя примерно десять дней после опознания, останавливаясь вместе с Расселом у каждого фонарного столба вдоль Лиденхолл-стрит, я обнаружила, что повторяю про себя старое заклинание из жертв и мест: Марта, Полли, Темная Энни, Длинная Лиз, Кэтрин и Мэри — имена, которые я вызубрила по книжкам моего отца, как другие дети учат имена и даты правления королей и королев Англии. Там, где тело Мэри Келли расчленили и разбросали по всей ее спальне, теперь стояло здание Корпорации лондонского автомобильного парка с круглосуточными камерами слежения, которые могли отпугнуть преследователя какой-нибудь современной Мэри. Кто написал на стене мелом: «Четверг. Девушка: 8.45»? Жертва или преступник?
Я прочесывала свой приемный город, пытаясь сохранить его старые высохшие кости под новой, свежей кожей, пытаясь понять, кто или что убило Салли, видя в ярких узорах граффити генетический код развития еле сдерживаемого возмущения: «Пакистанцы, вон отсюда»; «ВП — сила»; «Дома без любви»; «Нет насильственным выселениям»; «Нацфронт — рулез»; «Вниманию всех жильцов»; «Аренда-аренда-аренда». Вдоль ряда, где над дверью, ведущей в элегантные квартиры безбожных богатеев, в камне высечена надпись: «Столовая для еврейских бедняков», вверх по Брик-лейн мимо гугенотской часовни восемнадцатого века, которая потом стала синагогой, а теперь мечетью, потом налево по Хэнбери-стрит, где Энни Чэпмен повстречала Джека Потрошителя под сенью Крайстчерч-Холла. Там было даже две Энни: в тот же год, на том же месте девушки со спичечных фабрик проводили свои забастовочные собрания (фосфор на кончиках спичек высек искру британского профсоюзного движения) под покровительством дочери Карла Маркса и Энни Безант. Фосфор, заставляющий растения расти, двойственная начинка маяков и блуждающих огоньков. Потом мимо старого еврейского кладбища на Брейди-стрит (над переулком, где выпотрошили Полли), теперь навечно закрытого. На воротах — вывеска: «Если вам нужно войти, звоните по телефону». Сразу же мелькнула мысль: звонят ли мертвые, когда им нужна могила? Как записать в справочнике место вроде этого? Все мы — компост, удобряющий почву; как жертвы Джека, а может, и как сам Джек, кто знает. В Лондоне даже грязь претендует на место в музее.