Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но для Юродивого они оставались людьми, коих следовало жалеть и помогать им в несчастье. Каждый раз, когда загоняли новую партию, он приносил мешок с хлебом и поднимался на паперть. Часовые ощетинивались, передергивали затворы своих винтовок, но Юродивый вздымал правую руку, пронизывал солдат взглядом, и они, растерянно отступая в сторону, всегда его пропускали.
Юродивый входил в храм, опускал на пол мешок и ломал на равные куски хлебные булки. Не было случая, чтобы кому-нибудь не досталось. Уходя, он оставлял им свечи, и люди тайком зажигали их. Храм для них оставался храмом, а с горящими свечами – особенно.
Но нужнее, чем хлеб и свечи, нужен был несчастным сам Юродивый. Нужны были его простые обыденные слова и само появление. Не испугался, не побрезговал – пришел. Значит, еще не всего их лишили, если явилось к ним сострадание.
И в тот вечер, как обычно, Юродивый принес мешок с хлебом, а в кармане брюк лежал десяток свечей, замотанных в бумажку и перевязанных посередке суровой ниткой. Привычно поднялся на паперть и увидел, что рядом с солдатом стоит человек в черной кожаной куртке. Тот самый, который зачитывал ему приговор на глухом дворе, поставив лицом к каменной стенке.
Они узнали друг друга. И поняли, что вновь им не разминуться.
Юродивый пошел напролом.
Солдат дернулся, желая отступить в сторону, но человек в куртке схватил его за рукав и удержал на месте. Сам же быстро расстегнул кобуру из желтой кожи. Юродивый приблизился и различил, что глаза человека в куртке, нормальные карие глаза, стали от ненависти белыми. Даже зрачки растворились. Два пятна. Выпуклые и неподвижные. Но, несмотря на ослепление, они очень хорошо видели мушку нагана. Три раза стрелял человек в куртке, и три пули вошли, одна за одной, чуть пониже соска, там, где сердце. Юродивый рухнул и покатился по ступенькам паперти, глухо стукаясь головой в ребристые уступы. Мешок распахнулся, круглые булки вывалились и посыпались следом, догоняя и обгоняя Юродивого.
«Жалко, хлеб-то в грязь упал, пропадет…» – так подумал он и услышал, как человек в куртке сказал:
– Ну вот, и никакой мистики… А хлеб – коням! Лишенцев мы кормить не обязаны.
Услышал еще Юродивый, теряя сознание, что в храме громко стенали люди.
…Простреленное сердце болело. Юродивый приложил руку к груди, и боль под ладонями немного притихла.
– Вам что, плохо? – участливо спросила женщина, понижая голос до шепота, чтобы не разбудить малыша.
– Нет, ничего. Пройдет, – тоже шепотом ответил ей Юродивый.
Отец Иоанн ходил между тем по храму и для каждого человека находил доброе слово. Не пропустил ни единого. Его подслеповатые глаза, когда он глядел на людей и иконы, становились зоркими и всевидящими. Двигался по храму, а следом за ним растекалось успокоение. Перекрестил младенца на руках женщины, тихо сказал ей:
– Пусть спит. Утро вечера мудренее. А ты не отчаивайся. Бог милостив и не забудет.
Юродивого, наклонившись к нему, отец Иоанн попросил:
– Людям горячего нужно. Растопи печку в сторожке, согрей чаю.
Юродивый поднялся и пошел кипятить чай. Собрал все кружки и стаканы, какие нашлись в небогатом хозяйстве отца Иоанна, и принес сначала их, а следом – чай в двух ведрах. Поставил у входа, заметил, как зашевелились люди, и встревожился: налетят сейчас, устроят толкучку и разольют чай по полу. Но он ошибся и тут же укорил себя, что посмел так думать. Люди подходили степенно, по одному, и чай брали в первую очередь для стариков и детей.
До самого утра Юродивый кипятил и разносил чай, до самого утра отец Иоанн утешал несчастных и до самого утра звучали под высокими сводами тихие, протяжные молитвы.
Лампочка мигнула и погасла. Комната окунулась в темень. В темноте зашуршали проворные тараканы. Не виделось – сколько их, но представлялось по плотному шороху, что они покрыли весь пол, кишат и лезут от собственной тесноты вверх по стенам, взбираются на раскладушку, хищно пошевеливая усами, и вот-вот скользнут под одеяло. Соломея захлопнулась с головой и стала подтыкивать одеяло под себя, чтобы ни одной щели не осталось. Сжалась в комок, притихла.
«Где же Павел? Куда он ушел? И лампочка… почему лампочка погасла? Страшно. Может, он меня бросил? Нет, так думать нельзя – стыдно. У него тайна, она мучит его, и он не хочет открыться. Странно, мы все еще боимся довериться до конца. Господи, только бы тараканы не залезли!» Еще подумала, что надо бы подняться и глянуть – заперта дверь или нет. Но тут же передернулась от брезгливости, представив под ногами сухой треск раздавленных тараканов.
Последние события так резко швыряли Соломею из одного состояния в другое, что ей не оставалось времени их осмыслить. Что происходит, куда их несет, куда принесет и главное – ради чего? Ради надежды, ради страданий, ради людей? Но надежда ее покидала, к страданиям она притерпелась, а люди… что ж, люди про нее даже и не узнают, когда она исчезнет. Единственное, что еще поддерживало Соломею, наполняя жизненной силой, так это ощущение чистоты и легкости. «А Павел? Он для меня – кто?» Видела его глаза, лицо, слышала голос, и все, до самой мелочи, ей было дорого. В своей жизни она еще никого из мужчин не любила, даже не знала, что это такое – любить мужчину. «Неужели я его…»
Сжалась сильнее и затаила дыхание.
Тараканий шорох стих. Соломея скорее не услышала, а почуяла, что он стих. Боязливо приподняла одеяло, и в узкую щелку скользнул свет. Лампочка горела, тараканы исчезли.
Соломея вскочила, бросилась к двери. Толкнулась в нее острым плечом, но дверь оказалась снаружи запертой и даже не шелохнулась. Соломея отошла и села на раскладушку. Комната, освещенная лампочкой, предстала во всей своей обнаженности и запустении. Серела в углах и на потолках обвислая паутина, лежали на полу мусор и пыль, обои во многих местах отстали, и грязные, зашмыганные лохмотья напоминали развешенное как попало тряпье. Валялись возле плиты сухие картофельные очистки и битое стекло.
Ничем живым в комнате не пахло.
Соломея наклонилась, провела ладонью по полу и оставила в пыли полукруглый след. «Он придет. Он не может не прийти. А я буду его ждать и буду… – обвела взглядом комнату, – буду готовиться».
Поверив, что Павел вернется, что оставил он ее лишь по крайней надобности, о которой расскажет сам, Соломея успокоилась. Душа утихомирилась.
«Уж ты сыт ли, не сыт – в печаль не вдавайся…» – вспомнились слова из песни, и она пропела их, наполняя безмолвие комнаты живым звуком.
Дверцы деревянного шкафчика – настежь. Что тут? Ага, тряпка, посуда, конечно, грязная, посуду – отдельно; веник, ведро – в самый раз. Веник обмотала тряпкой, сняла паутину в углах и на потолке, комната сразу расширилась во все стороны. Ободрала лохмы обоев, закрыла прорехи старыми газетами. Комната сразу стала уютней и представилась Соломее ее собственной, будто она давно здесь жила, потом отъехала по делам, а вот теперь вернулась. Руки сами все делали. Знали, что взять, куда поставить. Откуда же они знали, если Соломея никогда своего жилья не имела и никогда не убиралась вот так, ожидая другого человека? «Значит… – Не нашла подходящего объяснения и решила: – Правильно. Все, что делаю – правильно. А откуда и зачем, я не знаю. Видно, так угодно».