Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А… а этот?
– Ах этот? – Старичок небрежно отмахнулся. – Забудьте, не забивайте прелестную головку! Он сейчас далеко. Нет, где именно, не знаю. Скажем так, в стране своей мечты. Вот, пожалуйте платочек.
И белоснежный – мама дорогая, батистовый, самый настоящий! – носовой платок деликатно запорхал по щекам пострадавшей, прямо по черно-красным полосам румян и растекшейся туши.
Прогулка, по правде говоря, вышла довольно вялая. Дан, погруженный в расчеты и планы вперемежку с совсем уж неуместными переживаниями, был неважным спутником. Он то подолгу молчал, то отвечал односложно, потом вдруг спохватывался, что затеял все это мероприятие специально для того, чтобы порадовать пленницу, и пускался в разговоры, но быстро терял нить и комкал беседу. Легкого, ничего не значащего трепа не получалось. Видно, не годились они для этого, оба не годились – ни молчун Дан, ни чуткая, как зверек, Тейю. Она, впрочем, выглядела вполне ублаготворенной. Под руку со своим спутником, спокойно и уверенно вышагивая по подсохшим дорожкам парка в новеньких кроссовках, она ощущала себя в полной безопасности и, как ей казалось, сливалась с толпой. Красоты своей она, похоже, не сознавала, а Дан пару раз поймал себя на первобытном желании сложить тяжелый кулак и забить до подмышек в землю придурка, глазевшего на нее слишком бесцеремонно. Здесь, в скудном и грязноватом городском парке, уличную вонь все-таки перебивала пронзительная предсмертная свежесть срезанной травы и палых листьев. Демоница широко раздувала ноздри, втягивая в себя ветер, и Дан все опасался, как бы не выглянули из ее пышной девчоночьей шевелюры вздрагивающие, нервные звериные уши. Но нет, обошлось. Все-таки самообладание у нее было незаурядное.
Тейю уловила его настроение и не лезла с расспросами. А Дан, то и дело заставляя себя отвлекаться на общение, неизменно сползал к прежним раздумьям. Сейчас, когда он принял решение по поводу бывших коллег и вообще всей этой непонятной заварушки в Первом мире, на поверхность вылезла одна явная несообразица, давно взывающая к прояснению. У несообразицы было имя – Сигизмунд. Дан привык уважать архивариуса за неисчерпаемую эрудицию и невероятную подчас осведомленность. Но это… Его вмешательство было не просто необъяснимым. Оно проваливалось далеко за грань возможного.
Пойти разыскать его? Хотя зачем искать – достаточно заглянуть на огонек в архив, их обычное место встречи. Кстати, единственное. Дан как никогда остро ощутил, как мало ему известно о Сигизмунде. Фактически только имя. А имя – это ничто, просто сочетание звуков. Сейчас Дан готов был поставить под сомнение все что угодно, даже место работы Сигизмунда. В чем тут можно быть уверенным? Разве Дан видел его документы, ну, там, пропуск, карточку с именем и должностью? Положа руку на сердце, он вообще ни разу не встречал в архиве ни одного посетителя, в какое бы время ни пришел. Только он – и Сигизмунд, выходивший из-за стеллажей навстречу гостю как материализовавшийся дух. Бред, конечно…
Дан боялся. Он, не стыдясь, признавался себе в этом. Перед кем, а главное, зачем упражняться в самообмане? Бывший ловчий привык трезво оценивать ситуацию и свои силы. Он не понимал, чем ему может быть опасен Сигизмунд. До сих пор тот не проявил ни малейшей враждебности. Но Дана еще в детстве выучили доверять своим ощущениям, а сейчас все они хором вопили: «Не хочу!» Я не хочу, сознавал Дан, разыскивать чересчур осведомленного архивариуса, выслеживать его, доискиваться правды. Бывает опасность, в которую не надо влезать самому. В крайнем случае, она сама тебя отыщет.
Лилия проснулась мгновенно, одним толчком, выскользнув из приятного сна как пробка из горлышка бутылки с игристым. Это слово первым делом пришло на ум – точнее, прямо на язык, рассыпалось мелкими серебряными пузырьками, приятно пощипывая и холодя. Это, наверное, сон вспоминается, подумала Лилия. Она не торопилась открывать глаза. Зачем? Спешить сегодня некуда, это она отчего-то знала совершенно точно. Со сна-то больно хорошо лежится! И кровать удобной кажется, и подушка под головой – мягкая-мягкая, как у Боженьки на ручках покоишься. И белье постельное… Словно и не ее, Лилино, добротное, но простецкое, с кусачим швом в самой середке простыни, а нежное, гладкое, ласкающее отзывчивые телеса предпринимательницы. Нет, встрял рассудок, это ты, матушка, спишь еще. Сон, значит, досматриваешь. А ну просыпайся, на работу пора-а-а!
А-а-а! И Лилия рывком села в кровати – огромной, мерцающей декадентским лиловым атласом. Взгляд выхватил еще ведерко на столике у изголовья – самое натуральное серебряное ведерко, запотевшее до слезы, с выглядывающим наружу горлышком темного стекла. Скользкое покрывало томно съехало к животу, выставив на обозрение голую, толстую, мятую спросонья Лилию, и она в ужасе зашарила руками, спеша прикрыться. Тут же невесть откуда взявшаяся рука накрыла ее лапку, тискающую атлас. Красивая мужская рука, теплая и ласковая.
– Что ты, Лилечка? Сон плохой приснился?
И Лилия сообразила, что это не сон. Давешний старичок (и с чего она, дуреха, взяла, будто он старичок?) склонился над ней, заглядывая в глаза, и лицо у него было такое, словно ничего прекраснее престарелой бегемотихи-продавщицы он в своей великолепной постели отродясь не находил. Лиля придавила вскипающую панику – что она, черт возьми, делает в чужой койке, совершенно голая! – упрямо спрятала глаза, чтобы не размягчиться еще больше, и отчеканила:
– Сон был хороший. Только проснуться пора.
Он сразу все понял. И это само по себе было куда невероятнее чудесного пробуждения в чертогах и даже проклюнувшихся воспоминаний о совершенно немыслимых ночных переживаниях. Отродясь не встречалось Лиле таких мужиков, чтоб понимали ну хоть что-нибудь, а прожито немало.
А этот вот понял. И сделался сразу серьезный. И грустный немножко, и еще – ну, возвышенный, что ли…
– А ты уже проснулась.
И Сигизмунд, решительно, по-мужски, завладев ее кулачком, поцеловал побелевшие от напряжения костяшки. Лилия не стерпела.
– Муня, я ж старая, – прошептала она, поднимая на него очень большие ясные от слез глаза. Слезы бежали по щекам и даже по носу, повисали на круглых губах, и она слизывала солоноватые капли.
– И толстая…
Сигизмунд сел рядом, такой невозможно элегантный в гладко окрашенной, цвета ирисов, шелковой пижаме, что Лиле стало совсем стыдно. Жирная старая дура, на голове три пера в два ряда, и те висят, а теперь еще и зареванная вся! А он вдруг взял да и обнял ее. И сказал очень серьезно, почти строго:
– Ты моя мечта. Ты самая прекрасная на свете женщина.
Он так это сказал, что она вдруг сразу поверила. А ведь правда, не старая – самый сок! Как раз ему под стать, тоже ведь не мальчик. Тут Лиля усмехнулась ласково. А что фигура, так у всякого свой вкус.
– У тебя синие глаза, совсем как… как лютики, да? – шептал он, притягивая ее все ближе.
– Васильки, – хлюпнула Лиля.
– …шелковая кожа, особенно вот здесь, на скулах… А какие ушки! Восхитительные, маленькие, перламутрово-розовые! Куда уж мне, старику, такой красавице понравиться!