Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От всех этих «хотя» и «однако» – произошла катастрофа.
Вдруг зазвенели громко десятки гитар, взвыли мужские и взвизгнули женские голоса, и по проходам между столиками и впрямь, «шумною толпою», ввалились на эстрадный подиум пестро одетые цыгане.
Таборные быстрые пляски встряхнули и ходуном ходить заставили плечи некрасивых, чем-то похожих на негритянок, но только тощих, молодых цыганских женщин. Взметнулись желтыми, красными, зелеными и синими кругами цветА атласного салюта широчайших юбок, и понеслось…
И Капа тоже понеслась – быстро выскочила из-за празднично-красивого столика, под удивленным взглядом Петра Петровича, но подбежала не к сцене, а к перилам и стравила все съеденное за борт под разливы «Цыганочки», и на каждое «Эх, раз – еще раз!» боялась оторвать взгляд от воды, тяжело переливающейся в темноте, жирной, как мазут, нет, как курочка копченая, ой, «Еще многа-многа-многа-а-а раз!!!»
Относительно пришла в себя Капа только на набережной у парапета под Большим Каменным мостом. Остановились с Петром раз в пятый по дороге. Капа почти легла грудью и животом на широкий прохладный камень и замерла. Вроде полегчало. Слава Богу, темно было.
Петр отошел немного в сторону, покурить, хоть и было безветренно.
Боялся, как бы ей от дыма хуже не стало.
А Капе вдруг нестерпимо захотелось курить самой.
Последний раз курили они с Веркой сегодня в сумерках у входа в женский туалет в Нескучном Саду, в кустах, прячась от всех, прикрывая в зажатых кулаках зажженные папиросы и неосознанно разгоняя дым вокруг себя руками.
Если бы мать Веры, Пелагея, увидела бы «курёжку» дочери в откытую (о том, что обе девки курят, она, конечно, знала и активно не одобряла, сказала про это только два слова «Увижу – убью!»), то – все, кранты, – завелась бы в истерике и в шипении по поводу шлюх, абортов, проституток и непорядочных ночных красавиц – бабочек-однодневок, и никогда бы Вера не посмела при матери закурить. При этом при всем, зная про сына Кольку, что он, конечно же, тоже курит – молчала, хотя он, как и сестра, никогда при Пелагее не курил и папирос на виду не оставлял.
За это терпела и Капа. Уж ее-то тишайшая мать никогда и никому не сделала бы замечания, а просто молча, не осуждая, приняла бы чужой грех и похоронила его в себе. В церкви бы про себя помолилась – и простила бы.
Капа запомнила еще из школьной программы, у Тургенева, что ли, было написано про женщину одну – «не в себе», просто из-за всхлипывающей пафосом интонации учительницы: «Дура! – сказали одни. Святая! – сказали другие.»
Капа свою мать к святым, почему-то, причислить не смогла.
Она зябко повела плечами, отлепила щеку от нагревшегося уже гранита и тихо попросила Петра, просто и на «ты»: «Дай закурить!»
Товарищ капитан, как ни в чем не бывало, достал портсигар, раскрыл и протянул девушке. Капа вынула оттуда, из-под мягкой резиночки, дорогую относительно «Казбечину», подождала, когда Петр зажжет спичку, сладко затянулась – и тут же закашлялась, бросила, не загасив, папиросу под ноги, отбежала шага на три, и ее снова стошнило.
Потом Капа, как слепая, на ощупь проводя руками по парапету, медленно двинулась в сторону дома. Петр пошел за ней. «Ну, как Вы? Слушай, давай на» ты«, пожалуйста! Как ты себя чувствуешь, получше?»
«Да пошел бы ты от меня, знаешь, куда? Отвяжись ты, ради Бога, и без тебя тошно! Отстань ты от меня, прошу тебя, как человека!» – Капа, не оборачиваясь, ускорила шаг и почти побежала.
Петр шел молча за ней на некотором расстоянии. Капа все убыстряла шаг, но капитан не отставал. Вдруг, неподалеку от перекрестка возле ГУМа, из-за угла вышли трое милицейских, и один из патрульных, пропустив девушку, но остановив жестом военного, сказал, не попросив предъявить документы: «Почему догоняем?»
«Поссорились, товарищ сержант!» – четко, не задумываясь, ответил Петр.
«Ну, тогда продолжайте!» – и Петр Петрович бегом побежал за Капитолиной Романовной «продолжать».
«Капа, Капа, подожди, давай я сейчас найду какую-нибудь машину и отвезу тебя домой, назови мне твою улицу и дом!»
«Где ты ночью кого-то найдешь? – вдруг остановилась Капитолина. – Да и пешком-то до дома минут двадцать. Я живу – мы с Верой живем на Кировской, в переулке недалеко от Почтамта и Чистых Прудов.»
Но сил идти у нее было мало, она дышала часто и как-то судорожно, и сжимала руки на впалом животе.
«Бледная ты у меня какая, ну просто как смерть» – и Петр крепко взял ее под руку.
Они пошли, и он тихо заговорил: «Доползем потихоньку, не дрейфь, и не такое пережили, а тут – просто какая-то тошнота. Потому что ты беременна? Капа, не думай. Я все пойму – и приму, понравилась ты мне по-настоящему, я давно ждал, когда же, наконец, встречу такую девушку, чтобы кровь мою взбаламутила и чтобы отпускать ее от себя ни на шаг не хотелось.»
Капа остановилась и вдруг громко и яростно сказала: «Послушай, ты! Хоть тебя это ни в коей мере не касается, но я тебе скажу! Я перестану быть девушкой только в первую брачную ночь, только с законным мужем, и в собственном жилье! А ты катись лучше отсюда – колбаской по Малой Спасской!»
Петр Петрович, товарищ капитан, молча подхватил Капу на руки и пронес ее, как ребенка, всю дорогу до дома.
Изредка останавливаясь, начинал целовать ее, как безумный.
Капа поначалу была в полном ужасе: «Да ты с ума спятил, прекрати немедленно, ведь меня же весь вечер тошнило, ну, не могу я – Петя, Петенька. Ну что ты делаешь, сумасшедший! И отпусти меня, ведь тебе же тяжело!»
На что тот отвечал о том, что своя-то ноша – не тянет. А что насчет чистоплюйства – так это московские дурные выкрутасы. Развели, понимаешь, тошниловок в городе – что же еще после них ожидать-то! Жить надо только в Сибири, в своем доме у большой воды. А вообще-то, в Галошке ему, почему-то, очень даже славно поначалу показалось. До того момента, конечно, как Капа, было, «в цыганки подалась.»
Тут оба неудержимо расхохотались, и смеялись до самого дома, а уж когда Капа завела его в свой темный и тихий двор, в подворотню, и попросила Петю отвернуться и не смотреть, но подержать ее за ручку, а то она пописать очень хочет, но боится, что упадет – тут уж дошли почти до колик.
* * *
В эту же ночь, почти по тем же камням набережной Москва-Реки, до утра гуляли и целовались Вера с курсантом Николаем.
Пригласивший Веру на прогулку курсант – Николай Андреевич, – понравился Верочке сразу и безоговорочно.
Был он светлейший блондин с огромными синими глазами, остроносый, высоченный и худющий до степени какого-то святого почти аскетизма, так что даже показаться могло, что именно с его лица рисовались нестеровские иконные лики отроков.
Видела Верочка уже это его лицо – тогда еще, в очень раннем предвоенном своем детстве, когда соседка Евгения Павловна, та, что историю коммунизма в московской консерватории преподавала – сестра сумасшедшего Ники – водила ее и брата Кольку в Третьяковскую галерею.