Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горький сам едва не погиб 9 января: впервые на его глазах расстреливали людей. Весь день он метался по городу, а вечером написал «Обращение» – от имени комитета, ходившего на встречу к Витте; там он призвал к открытой и непримиримой борьбе с самодержавием. Жене в Нижний он отписал об этом так:
«Итак – началась русская революция, мой друг, с чем тебя искренно и серьезно поздравляю. Убитые – да не смущают – история перекрашивается в новые цвета только кровью».
Сразу после расстрела демонстрации, немедленно названного в народе Кровавым воскресеньем, он выезжает в Ригу, где опасно болела Андреева (у нее случился на гастролях перитонит). Характерно, что в том же письме он сообщает об этом бывшей жене и добавляет нечто весьма странное, даже и бесчеловечное: «Это грозит смертью… Но теперь все личные горести и неудачи не могут уже иметь значения, ибо – мы живем во дни пробуждения России». Каков пассаж?! У самого Ленина, неизменно озабоченного здоровьем жены, мы не найдем ничего подобного.
Воззвание Горького распространилось по Петербургу стремительно, полиция сработала оперативно, и в Риге, куда он отправился навещать больную Андрееву, его арестовали и этапировали обратно в Питер. В отдельной камере Трубецкого бастиона он пробыл месяц, пока не был выпущен под десятитысячный, гигантский по тем временам залог без права покидать столицу. Весь этот месяц шла беспрецедентная борьба за его освобождение: каждое представление его пьесы сопровождалось разбрасыванием листовок, каждый литератор считал долгом написать личное или подписать коллективное воззвание в его защиту. В заключении Горький написал пьесу «Дети солнца» – о преображении революционизированной интеллигенции. Он и не думал бежать от суда – напротив, требовал его, хотел, чтобы этот суд видела вся Европа. Дело было прекращено осенью 1905 года, во время небывалых политических послаблений.
Этой же осенью, сразу после Манифеста 17 октября, даровавшего свободу печати, слова и собраний, в Россию вернулся политэмигрант Ленин и озаботился созданием революционной газеты; уже 27 октября вышел первый номер «Новой жизни», созданной при ближайшем участии Горького. Газета была зарегистрирована на имя декадента Минского, в эти дни сильно «порозовевшего» и даже сочинявшего стихи с рефреном «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». А 27 ноября Ленин и Горький встретились впервые – на горьковской квартире. Эту встречу Горький запомнил плохо – у него был жар, вдобавок ему пришлось много говорить, рассказывать о похоронах Баумана, московской демонстрации, в которую они переросли, и об уличных столкновениях; Ленин слушал с напряженным вниманием.
2 декабря «Новую жизнь» закрыли за явную и демонстративную нелояльность – манифестной свободы слова едва хватило на пять недель. Издание, впрочем, и так было обречено – в одну телегу впрячь не можно Ленина и Тэффи; однако тогдашней интеллигенции временный союз с радикалами казался возможным.
7 декабря Горький вернулся в Москву – и застал там полноценную всеобщую забастовку, сопровождавшуюся настоящими баррикадными уличными боями.
«Сейчас пришел с улицы. У Сандуновских бань, у Николаевского вокзала, на Смоленском рынке, в Кудрине – идет бой. Хороший бой! Гремят пушки – это началось вчера с трех часов дня, продолжалось всю ночь и непрерывно гудит весь день сегодня… Рабочие ведут себя изумительно. Вообще – идет бой по всей Москве!» – пишет он в письме К.П. Пятницкому.
Восторг его понятен: он, вечно сетовавший на всеобщую пассивность, увидел наконец живую, действующую, активную массу! Его бесят все, кто еще не выбрал, на какую сторону встать: памфлет «О Сером» – как раз о мещанине, не могущем выбрать между Красным и Черным. Горький так горит борьбой, что любой нейтралитет представляется ему гнусной трусостью. Одновременно он добывает деньги, оружие, хранит у себя на квартире бомбы и винтовки – революция захватила его всерьез. Ленин в восторге от его бурной деятельности и, как истинный политик, отлично понимает риск, которому Горький подвергается: после разгрома московского восстания его арест казался неизбежным, и партия здраво рассудила, что Горькому лучше уехать. Так началось его долгое заграничное странствие – он вернулся в Россию только в 1913 году. Всю так называемую эпоху реакции, семь лет – с 1907 по 1913, ему предстояло провести вдали от Родины – привычная участь для странника, но серьезное испытание для писателя, не владевшего вдобавок ни одним иностранным языком.
Сначала Горького отправили в Америку для пропаганды идей русской революции и, само собой, для сбора средств на залечивание ран. Горький обрадовался предстоящему литературному турне: они поехали туда вместе с Андреевой и приданным им для сопровождения большевиком Николаем Бурениным, их давним знакомцем и частым гостем. Поездка сопровождалась оглушительным скандалом – это о нем Горький рассказывал Ленину в 1907 году при встрече в Лондоне, вызвав его оглушительный, захлебывающийся хохот. «Это хорошо, что вы умеете иронически относиться к неудачам», – сказал Ленин, и правду сказать – ситуация в самом деле была трагифарсовая. Сначала Горького встретили в Америке триумфально, восторгались его героизмом и талантом, Андреева выступала переводчицей на пресс-конференциях, и все шло отлично. Он встретился с Марком Твеном, на которого был во многом похож – особенно в ранних самарских фельетонах; они с Твеном друг другу чрезвычайно понравились.
Но потом весть о том, что Горький с Андреевой не обвенчаны, просочилась в прессу, и началась первостатейная травля двух развратников, путешествующих по Америке во грехе и блуде. По предположению Буренина, информацию слил кто-то из эсеров, недовольных, что Горький собирает средства для большевиков; это мог быть Николай Чайковский. По другой версии, Чайковский просто знал о предстоящем «сливе», но Горького не предупредил. В результате хозяйка нью-йоркского отеля, где Горький с гражданской женой остановились, выставила их вон в три часа ночи: пока они были на очередном митинге, где Горький выступал перед рабочими, их вещи были собраны, кое-как разложены по чемоданам, а чемоданы – раскрытые, с торчащими концертными платьями Андреевой – выставлены в холл. Входить в этот холл им запретили, дабы не осквернять грехом дом добродетели: тащить чемоданы пришлось Буренину. Пять дней Горький перекантовался в писательском общежитии в центре Нью-Йорка, а потом Андреева получила прочувствованное письмо от богатой землевладелицы Престонии Мартин, которая – о, истинная американка! – не в силах была видеть, как огромная страна травит слабую молодую женщину.
Благородная Мартин предложила Горькому с супругой – или, точней, супруге с Горьким – пожить у нее в поместье, в двадцати пяти милях от ближайшего жилья, в усадьбе «Летний ручей». Там и была написана «Мать» – самая навязываемая при советской власти и самая забытая сегодня книга Горького.
Горький и Андреева научили супругов Мартин русским выражениям – «черт побери», «спасибо» и «до свиданья». Они прозвали хозяев «Престония Ивановна» и «Иван Иванович» – хозяева переняли эти обращения. По вечерам все сходились к камину, Буренин играл Грига – Горький полюбил там Грига на всю жизнь. Иногда в гости заходили бывшие миссионеры, недавно вернувшиеся из Японии, – мистер и миссис Нойз. Они были в чем-то сродни Горькому – миссионеру, проповедовавшему в Америке идеи русской революции, – и прониклись к нему безоговорочным доверием. Миссис Нойз умела всякие штуки – ловко изображала эквилибристку на проволоке. Мистер Нойз тоже много чего умел – изображал человека-скелета под ритмичную дребезжащую музыку. Горький одобрительно приговаривал: «Ритм – душа музыки». Вообще-то пословица утверждает, что душа музыки – мелодия, и эта горьковская поправка весьма символична: в его собственных текстах ритм важней мелодии, композиция оригинальнее словесной ткани.