Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отражался в зеркалах. Бесконечное число Адрианов в бежевых вельветовых брюках, сливового цвета водолазках и коричневых замшевых пиджаках. Бесконечное число грязных пальцев, торчащих из бесконечного числа индийских сандалий. Бесконечное число пеньковых трубок, зажатых в его красивых искривленных губах. Моя молниеносная случка? Мой человек под кроватью![107] Размноженные, как любовники из фильма «В прошлом году в Мариенбаде»[108]. Размноженные, как автопортреты Энди Уорхола[109]. Размноженные, как тысяча и один будда из храма в Киото. У каждого будды шесть рук, каждая рука имеет дополнительный глаз… сколько болтов у этих миллионов Адрианов? И каждый болт символизирует бесконечную мудрость и бесконечное сострадание Господа.
– Привет, моя прелесть, – говорит он, поворачиваясь ко мне.
– У меня есть кое-что для тебя, – говорю я, протягивая ему надписанную книгу, которую таскала с собой весь день. Края страниц уже стали обтрепываться от моих потных ладоней.
– Ты душка!
Он берет книгу. Взяв друг друга под руки, мы двигаемся по зеркальному коридору. «Galeotto fu il libro e chi lo scrisse»[110], – как сказал бы мой старый приятель Данте. Стихи сводничали, как и их автор. Книга моего тела открылась, и второй круг ада[111] затаился неподалеку.
– Знаешь, – говорю я, – мы, наверное, больше не увидимся.
– Может, поэтому и делаем это, – говорит он.
Мы выходим из дворца в другой дворик, который теперь используется главным образом как парковка. Среди призраков «опелей», «фольксвагенов» и «пежо» мы обнимаемся – рот ко рту, живот к животу. Никто в мире не целовался так страстно, как Адриан. Его язык повсюду, как океан. Мы уплываем под парусами. Его член, рвущийся из-под вельветовых брюк, – высокая красная труба океанского лайнера. И стоны мои, как океанский ветер.
И я говорю все те глупости, что говорят обнимающиеся на парковках, пытаясь каким-то образом выразить томление, выразить которое невозможно, разве что средствами поэзии. И все получается как-то неловко. Я люблю твой рот. Я люблю твои волосы. Я люблю твои уши. Я хочу тебя. Я хочу тебя. Я хочу тебя. Все, что угодно, лишь бы не сказать: я тебя люблю. Потому что происходящее слишком прекрасно, чтобы называться любовью. Слишком сладко и восхитительно, чтобы называться чем-то таким трезвым и серьезным, как любовь. Его рот стал жидким. Вкус языка лучше, чем вкус соска для младенца. (Только не надо, Беннет, совать мне под нос всякие психиатрические интерпретации, потому что у меня найдутся другие слова, чтобы сунуть тебе под нос в ответ. Инфантильная. Недоразвитая. Практически кровосмешение. Да кто же спорит? Но я жизнь готова отдать, чтобы и дальше так целоваться. Дорогой Беннет, как ты собираешься анализировать это?)
А Андриан тем временем обеими руками обхватывает мои ягодицы. Он положил книгу на крыло «фольксвагена», чтобы обеими руками обхватить мою задницу. Уж не для этого ли я пишу? Чтобы меня любили? Я больше этого не знаю. Я даже имени своего больше не знаю.
– Я такой классной жопы еще не встречал, – говорит он.
И от этого замечания я испытываю чувства гораздо более сильные, чем если бы меня наградили Национальной литературной премией. Национальную жопошную премию – вот что я хотела бы получить. Трансатлантическая жопошная премия за 1971 год.
– Я чувствую себя как мисс Америка на конгрессе сновидений, – говорю я.
– Ты и есть мисс Америка на конгрессе сновидений, – говорит он, – и я хочу любить тебя со всей страстью, на какую способен, а потом уйти.
Считается, если ты предупрежден – значит, вооружен. Но кто слушал? Единственное, что я слышала, – это стук собственного сердца.
Остальная часть вечера стала сном отражений, бокалов с шампанским и пьяного жаргона психиатров. Мы двинулись назад по коридору зеркал. Мы были так возбуждены, что даже не озаботились тем, чтобы договориться о будущей встрече.
Беннет улыбался рыжеволосой аргентинке, повисшей на его руке. Я выпила еще шампанского и прошлась по залу с Адрианом. Он представлял меня всем лондонским аналитикам и нес всякую ерунду о моей ненаписанной статье. Согласны ли они дать интервью? Мог ли он заинтересовать их моей журналистской деятельностью? Все время его рука лежала у меня на талии и иногда опускалась на ягодицы. По меньшей мере неосмотрительно. Все видели. Его аналитик. Мой бывший аналитик. Аналитик его сына. Аналитик его дочери. Бывший аналитик моего мужа. Мой муж.
– Миссис Гудлав? – спросил один из пожилых лондонских аналитиков.
– Нет, – ответил Адриан. – К сожалению. Будь оно так, мне бы, вероятно, очень, очень повезло.
Я была на седьмом небе. Голова моя исполнилась шампанского и разговоров о браке. Голова моя полна мыслей о том, чтобы покинуть серый старый Нью-Йорк и переехать в великолепный стильный Лондон. У меня крыша уехала. «Она убежала с каким-то англичанином», – слышала я завистливые голоса моих нью-йоркских друзей. У всех у них имелись хвосты в виде детей и бэбиситтеров, аспирантур, преподавательских мест, аналитиков и пациентов. А я тут летала по сиреневым венским небесам на взятой напрокат метле. Это на меня они рассчитывали, полагая, что я в своих книгах выскажу их фантазии. Это на меня они рассчитывали, полагая, что я напишу смешные истории об их бывших возлюбленных. Это мне они завидовали на публике и надо мной потихоньку посмеивались. Я могла вообразить себе, как эти происшествия будут освещены в «Новостях про одноклассников»:
«Айседора Уайт Уинг и ее новый муж доктор Адриан Гудлав живут в Лондоне неподалеку от Хемпстед-Хит (всех, погрязших в математике, просим не путать с Хитклифом[112]). Айседора за рубежом будет рада получить весточку от какой-нибудь однокашницы-барнардитки[113]. Она сейчас пишет роман и новую книгу стихов, а в свободное время посещает заседания Международной ассоциации психоаналитиков, где активно блудит…»