Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусть потерпит до следующего оборота исторической карусели.
Обвисая по сторонам своего ломкого, с болезненными шипами, позвоночника, Николай Федорович передвинулся в направлении посетителей, принял архимандричье благословение, а мiрским кивнул головою в желто-белых, ленточками, прядках.
– Скажите, пожалуйста, господин генерал, – произнес Ривлин с нарочитою деликатностью, – как бы нам прочесть ваши мемуары? Вы их, вероятно, в Посеве публиковали? Или еще в ЦОПЭ?
– Я чтец-декламатор, – возразил Пономарев. – Вот мы сейчас вам из Чехова почитаем.
Но гости, за неимением достаточного времени, вынуждены были отказаться от декламации Николая Федоровича, и после недолгого чаепития в игуменской отец архимандрит повел их назад – к миссийским зеленым воротам.1. Толик Правотуров
На Конном рынке продавали кроликов, сушеных карасиков к пиву, всяческую грязную пригородную зелень, а кое-где – бытовую мелочь: терки, качалки, прищепки, ершики для примусов. Зачуханный абхаз раскладывал мандарины – серые с черными пятнами; правильные абхазцы с порядочным товаром сидели на рынках Благовещенском и Сумском. В магазине «Культтовары» заводили через репродуктор пластинку в исполнении Виноградова:
Вам возвращая Ваш портрет,
Я о любви Вас не молю.
В моем письме упрека нет —
Я Вас по-прежнему люблю.
И медленно летел-парил по проходам между стойками Толик Правотуров – бывший настоящий, бывший законный, бывший большой, – а ныне весь пепельно-пропитой; старый, смешной, почему-то женатый – кто его жену видел? – без воли, без сил, без прав; в малой кепочке, телогреечке, сапожках.
Нема у Толика зубов – свои выел, золотые продал, нема у него носа – сказал сифон свое предпоследнее слово, но есть у Толика нож за голенищем, и может Толик страшно напугать остолбенелого от своего сельского хозяйства мужичонку из Васищева или Рогани.
Теперь Толик – на Конном рынке, а в одна тысяча девятьсот сорок шестом году ходил Толик на танцплощадку в Дом металлиста – с трофейным парабеллумом, что, говорят, висел на боку у него открыто, без кобуры; препоясанный серебряной цепью весом в пять кило. Становился Толик в свой угол – и ждал какого-нибудь неприятного посетителя. Как начинал неприятный проявляться – танцевать, например, – тогда подходил к нему Толик Правотуров неспешной походкой и стрелял из парабеллума неприятному под ноги – точняк, миллиметр от башмаков! Отпрыгивал неприятный, ожидая и дрожа. Вновь подходил к нему Толик вплотную – и загонял вторую пулю: верняк, в полмиллиметра от большого пальца неприятных ему, Толику, ног. Прыжок – выстрел, прыжок – выстрел, и таким образом подводил-возвращал Толик неприятного к входной калиточке, вежливо раскланивался, бил в рыло и уходил обратно в свой угол – не оглядываясь.
Это все свободными вечерами. А днем ходил Толик в «деревянный» – павильон номер 407. Был там директором Каплуновский Абрам Семенович, а обслуживала Валечка Чернина – бывшая хористка областного театра оперы и балета, бывшая солистка Театра оперетты и фарса «Буфф», созданного с голодухи городскою театральною молодежью в годы Великой Отечественной войны с дозволения временного националсоциалистического оккупационного командования. Побыла Валечка солисткой два года. А после разгрома полчищ петь вообще перестала – просто обслуживала. Пели же иногда в «деревянном» актеры Государственного кукольного передвижного театра Евгений Георгиевич Стоянов и Любовь Николаевна Пономаренко. За это Абрам Семенович давал им по котлетке. А Толик Правотуров, без цепи и парабеллума, одетый в бостон и того же материала фуражку-двенадцатиклинку, пил вино и слушал – без переживаний, вздохов, кликов, заказывания любимых напевов и широких трат, потому что все это свист – любовь разбойников и певцов. Алеко и Земфира на балу у ресторана, прочие шаланды, полные кефали, все-все свист – кроме Бога и Судьбы. Исполняли свои обязанности служащие Госконцерта и работники треста столовых. Толик же Правотуров никаких особых чувств не испытывал, ибо был и он постоянно занят своим делом. Во всяком случае, я так это понимаю – и к тому же следую рассказам очевидцев, а они-то никаких воспоминаний о кутежах в «деревянном» не сохранили. Не помнят. Значит, и толковать нечего. И я помню свое, другое. Окруженный пацанвой Толик пристроился на угольной куче возле общественной уборной Конного. Он рассказывает нам истории о бабах, поет песню:
Леля комсомолкою была,
Шайку блатышей она имела.
Только вечер наступает —
Леля в городе шагает,
А за нею шайка блатышей…
Я – рядышком с Толиком. Я вижу его нелюдский профиль, шейную жилу его, где слышимо бьется кровь, чую запах его – зоопарковского ягуара – и люблю его до слез и ликования, весь морщусь от радости, ерзаю, пристраиваюсь так, чтобы обратить внимание – и обращаю.
Толик обнимает меня за плечи и спрашивает:
– Как твоя кликуха, бес?
Все кричат: «Япон, Япон, Япончик» (потому что я чуть косенький). А я – хриплым специальным голосом – повторяю бессмысленно:
– Япон… Япон…
– Наш Япон наводит шмон.
Совсем счастливый, я хохочу над шуткой Толика.
– Любишь дядьку Тольку?
Я безудержно и гордо сияю.
Но Толик – он уже не видит и не слышит меня; глаза его, только что словно из белого никеля, затягивает алкогольная пенка. Он с трудом встает, мгновение задерживается на полусогнутых – и, не говоря более ни слова, покидает нас; уходит с несомненною, заранее означенною целью, даже с некоторою суетливою деловитостью. Рынок заканчивается, и в это время Толику обыкновенно находится что выпить.
Толика Правотурова убили в N-ом отделении милиции зимой 1959 года. Начали для шутки делать ему пятый угол – под Новый год, скучно – и забили. Труп отдали в мединститут на кафедру анатомии, так как никто больше им не заинтересовался.
2. Феся
На свой день рождения Феся принес во двор пять бухт ветчинно-рубленой колбасы; а следом за ним – Мироха, притворно изгибаясь, волок на горбу огромный, словно от телевизора «Рубин», но легкий ящик с «хрустящими хлебцами» – только те появились; а иной ящик был с рафинадом в синем – не помню, кто его тягал, и не знаю, что за магазин они наказали.
Когда подавили, прыгая с разгону, все «хрустящие хлебцы» – чтоб убедиться, хрустят ли? – хрустели, бляди, – то приговорили Вовку Быстрамовича – он сновал возле пищи, развлекал медленно хмыкающий разговор словами: «сахарок, сахарок», – приговорили его съесть три пачки – раз просит; не съел, и его зашвыряли тем рафинадом до крови.
Но труднее понять, отчего Феся ненавидел, если марки собирают.
Нынче – зловонным культурным мозгом в бурых никотиновых выщербинах – я запросто придумаю ему социальную психологию: мол, яркое, цветное, изящное, не само по себе ценное, но по договоренности одного фуцана с другим, все зубчики должны оставаться неповрежденными, Гваделупа да Испанская Сахара – эту последнюю произносили с ударением на конечное «а», – но нет! То моя ненависть, не Фесина; и попробуй теперь разделить их – не разделишь! – тем более что я-то сам никогда ничего не собирал.