Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти 400 мушкетеров доставили первый успех Гонсевскому. На Никитской улице пехотинцам удалось оттеснить восставших с баррикад и нанести им серьезный урон.
Их же ободренные удачей поляки направили в Занеглименье — очевидно, в направлении Воздвиженки и Арбата. Наемная пехота и здесь в трехчасовом бою имела успех. Удивляться не приходится: в конце концов, наступление вели искусные профессионалы пехотного боя…
Но затем они сами запросили помощи: в районе Покровки им дали отпор. Битая польская кавалерия, ожидая новых потерь, уныло двинулась из Кремля мушкетерам на спасение…
Итог: малых сил наемной пехоты Гонсевскому явно не хватало для победы. А великолепную польскую конницу восставшие массами укладывали на деревянные московские мостовые, она ничего не могла сделать.
19 марта — поражение Гонсевского.
Неся огромные потери, поляки решили зажечь Москву, лишь бы не потерять ее. Страшный пожар уничтожил большую часть российской столицы. Бои, шедшие 20 марта, прошли под знаком борьбы не только с вражеским гарнизоном, но и с огненной стихией.
Гонсевскому и его младшим командирам подсказали эту мысль — спалить город — русские же приспешники. Тот же Михаил Салтыков, усердствуя, первым ринулся жечь собственный двор. Однако 19 марта эта тактика не принесла им ощутимого успеха. Она просто дала возможность уцелеть тем отрядам, которые отступали под натиском восставших. Как говорит летопись, «… Москвы в тот день пожгли немного: от Кулишских ворот по Покровку, от Чертожских ворот по Тверскую улицу». Из этих районов повстанцы вынуждены были отступить. Одновременно огню и неприятелю они не могли противостоять.
Поляки и наемная пехота получили спасительную передышку. На пепелищах расхаживало «благородное рыцарство», едва имея, куда поставить ногу между трупами, и занималось ограблением развалин. Тащили золото, серебро, жемчуг, дорогое оружие — словом, всё, что имело ценность и не пострадало от огня. Богатства московского посада кружили головы оккупантам…
В ночь с 19 на 20 марта повстанцы ждали помощи от Ляпунова как манны небесной.
Но земские воеводы не успевали подойти вовремя. Войска, двигавшиеся с разных направлений, растянулись на марше.
Главные силы отстали. А бросать в московскую мясорубку незначительные отряды начальники ополчения, вероятно, не решались. Расходуя ратную мощь по частям, они рисковали быстро лишиться численного превосходства.
Поэтому к утру 20 марта от Прокофия Ляпунова подошел лишь Иван Васильевич Плещеев с небольшой группой. Странный это был рейд: отчего Ляпунов рискнул лишь малой горстью конников-дворян под командой знатного Плещеева? Поневоле закрадывается сомнение: не являлись ли Плещеев, Пожарский и Бутурлин ключевыми узлами в сети, сплетенной братьями Голицыными? Странно видеть, как аристократы подчиняются невеликому рязанскому дворянину Ляпунову… Весьма возможно, у них имелось собственное начальство, отдельное от Прокофия Петровича и рано вышедшее из игры.
На подходе Плещеева разбил полковник Струсь, явившийся с 1000 кавалеристов из Можайска. Видно, бой вышел жестокий. Струся долго не пропускали к Москве, и он прорвался лишь из-за пожара, спутавшего карты восставшим.
Таким образом, Гонсевский получил подкрепление, а русские повстанцы в Москве — нет.
20-го днем сражение возобновилось.
Поскольку Гонсевский нащупал единственную тактику, сохранявшую его людей от полного истребления и губительную для восставших, он решил применить ее в самых широких масштабах. С помощью пламени ему удалось свести поражение предыдущего дня к относительно приемлемому результату. Теперь он велел использовать поджоги повсюду и везде.
Поляки, не кривя душой, признаются: «Отдан был приказ: завтра, т. е. в среду, зажечь весь город, где только можно. В назначенный день, часа за два до рассвета, мы вышли из Кремля, распростившись с теми, которые остались в крепости, почти без надежды когда-либо увидеться. Жечь город поручено было 2000 немцев, при отряде пеших гусар наших, с двумя хоругвями конницы… Мы, на конях, шли по льду: другой дороги не было. Между тем наша стража, стоявшая в Кремле на высокой Ивановской колокольне, заметила, что пан Струсь, под стенами столицы, сражается с москвитянами, которые, не давая ему соединиться с нами, все ворота в деревянной стене заперли, везде расставили сильную стражу и, сделав сильную вылазку, завязали с ним бой. Нам дали знать о том из крепости, с тем, чтобы мы подкрепили Струся. Не зная, как пособить ему, мы зажгли в разных местах деревянную стену, построенную весьма красиво из смолистого дерева и теса: она занялась скоро и обрушилась. Когда огонь еще пылал в грудах пламенного угля, в то самое время пан Струсь, герой сердцем и душою, вонзив в коня шпоры, крикнул: «За мной дети, за мной храбрые!» — кинулся в пламя и перескочил чрез горевшую стену; за ним весь отряд. Таким образом не мы ему помогли, а он нам помог. Мы радовались ему, как Господь радуется душе благочестивой, и стали несколько бодрее»[109].
То, что произошло дальше, нельзя назвать сражением. На Москву обрушилась огненная бездна. Поляки с наемною пехотой выжигали квартал за кварталом, улицу за улицей. К несчастью, ветер способствовал их планам, быстро перенося пламя от дома к дому…
То, что совершил в Москве на Страстной неделе 1611 года гарнизон Гонсевского, в XX столетии назвали бы военным преступлением. Но тогда сами участники побоища рассказывали о нем со странной гордостью. Необычная вещь — польская рыцарская гордость. Чего только не запишет она в подвиги!
Вот слова одного из таких «рыцарей»: «В сей день, кроме битвы за деревянною стеною, не удалось никому из нас подраться с неприятелем: пламя охватило домы и, раздуваемое жестоким ветром, гнало русских; а мы потихоньку подвигались за ними, беспрестанно усиливая огонь, и только вечером возвратились в крепость. Уже вся столица пылала; пожар был так лют, что ночью в Кремле было светло, как в самый ясный день; а горевшие домы имели такой страшный вид и такое испускали зловоние, что Москву можно было уподобить только аду, как его описывают. Мы были тогда безопасны: нас охранял огонь… В четверток мы снова принялись жечь город; которого третья часть осталась еще неприкосновенною: огонь не успел так скоро всего истребить. Мы действовали в сем случае по совету доброжелательных нам бояр, которые признавали необходимым сжечь Москву до основания, чтобы отнять у неприятеля все средства укрепиться. И так мы снова запалили ее, по изречению Псалмопевца: «град Господень измету, да ничтоже в нем останется». Смело могу сказать, что в Москве не осталось ни кола, ни двора»[110]. Слова о «доброжелательных боярах» предполагают, очевидно, участие того же Михаила Салтыкова, достигшего совершенства в ненависти к собственному народу.