Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На «Папе» поверх рубашки висела кобура. В ней был сверкающий кольт 45-го калибра. «Папа» был старый-престарый человек, как и многие члены моего карасса. Вид у него был совсем больной. Он передвигался мелкими, шаркающими шажками. И хотя он все еще был человеком в теле, но жир явно таял так быстро, что строгий мундир уже висел на нем мешком. Белки жабьих глаз отливали желтизной. Руки дрожали.
Его личным телохранителем был генерал-майор Фрэнклин Хониккер в белоснежном мундире. Фрэнк, тонкорукий, узкоплечий, походил на ребенка, которому не дали вовремя лечь спать. На груди у него сверкала медаль.
Я с трудом мог сосредоточить внимание на «Папе» и Франке – не потому, что их заслоняли, а потому, что не мог отвести глаз от Моны. Я был поражен, восхищен, я обезумел от восторга.
Все мои жадные и безрассудные сны о той единственной совершенной женщине воплотились в Моне. В ней, да благословит творец ее душу, нежную, как топленые сливки, был мир и радость во веки веков.
Эта девочка – а ей было всего лет восемнадцать – сияла блаженной безмятежностью. Казалось, она все понимала и воплощала все, что надо было понять. В Книгах Боконона упоминается ее имя. Вот одно из высказываний Боконона о ней: «Мона проста, как все сущее».
Платье на ней было белое – греческая туника.
На маленьких смуглых ногах – легкие сандалии.
Длинные прямые пряди бледно-золотистых волос…
Бедра как лира…
О господи…
Мир и радость во веки веков.
Она была единственной красавицей в Сан-Лоренцо. Она была народным достоянием. Как писал Филипп Касл, «Папа» удочерил ее, чтобы ее божественный образ смягчал жестокость его владычества.
На край трибуны выкатили ксилофон. И Мона заиграла. Она играла гимн «На склоне дня». Сплошное тремоло звучало, замирало и снова начинало звенеть.
Красота опьяняла толпу.
Но пора было «Папе» приветствовать нас.
«Папа» был самоучкой и раньше служил управляющим у капрала Маккэйба. Он никогда не выезжал за пределы острова. Говорил он на неплохом англо-американском языке.
Все наши выступления с трибуны передавались в толпу лаем огромных, словно на Страшном суде, рупоров.
Звуки, проходя через рупоры, воплями летели по короткому широкому переходу за спиной толпы, отскакивали от стеклянных стен трех новых зданий и с клекотом возвращались обратно.
– Привет вам, – сказал «Папа». – Вы прибыли к лучшим друзьям Америки. К Америке неправильно относятся во многих странах, но только не у нас, господин посол. – И он поклонился Лоу Кросби, фабриканту велосипедов, приняв его за нового посла.
– Знаю, знаю, у вас тут отличная страна, господин президент, – сказал Кросби. – Все, что я о ней слышал, по-моему, великолепно. Вот только одно…
– Да?
– Я не посол, – сказал Кросби. – Я бы и рад, но я обыкновенный простой коммерсант. – Ему было неприятно назвать настоящего посла: – Вот тот человек и есть важная шишка.
– Aгa! – «Папа» улыбнулся своей ошибке. Но улыбка внезапно исчезла.
Он вздрогнул от боли, потом согнулся пополам и зажмурился, изо всех сил преодолевая эту боль.
Фрэнк Хониккер неловко и неумело попытался поддержать его:
– Что с вами?
– Простите, – пробормотал наконец «Папа», пытаясь выпрямиться. В глазах у него стояли слезы. Он смахнул их и весь выпрямился: – Прошу прощения. – Казалось, он на минуту забыл, где он, чего от него ждут. Потом вспомнил. Он пожал руку Минтону Хорлику: – Вы тут среди друзей.
– Я в этом уверен, – мягко сказал Минтон.
– Среди христиан, – сказал «Папа».
– Очень рад.
– Среди антикоммунистов, – сказал «Папа».
– Очень рад.
– Здесь коммунистов нет, – сказал «Папа». – Они слишком боятся крюка.
– Так я и думал, – сказал Минтон.
– Вы прибыли сюда в очень удачное время, – сказал «Папа». – Завтра счастливейший день в истории нашей страны. Завтра наш великий национальный праздник – День ста мучеников за демократию. В этот день мы также отпразднуем обручение генерал-майора Фрэнклина Хониккера с Моной Эймонс Монзано, самым дорогим существом в моей жизни, в жизни всего Сан-Лоренцо.
– Желаю вам большого счастья, мисс Монзано, – горячо сказал Минтон. – И поздравляю вас, генерал Хониккер.
Молодая пара поблагодарила его поклоном.
И тут Минтон заговорил о так называемых ста мучениках за демократию и сказал вопиющую ложь:
– Нет ни одного американского школьника, который не знал бы о благородной жертве народа Сан-Лоренцо во второй мировой войне. Сто храбрых граждан Сан-Лоренцо, чью память мы отмечаем завтра, отдали все, что может отдать свободолюбивый человек. Президент Соединенных Штатов просил меня быть его личным представителем во время завтрашней церемонии и пустить по морским волнам венок – дар американского народа народу Сан-Лоренцо.
– Народ Сан-Лоренцо благодарит вас лично, президента Соединенных Штатов и щедрый американский народ за внимание, – сказал «Папа». – Вы окажете нам большую честь, если сами опустите в море венок во время завтрашнего праздника обручения.
– Великая честь для меня, – сказал Минтон. «Папа» пригласил всех нас оказать ему честь своим присутствием на церемонии опускания венка и на празднике в честь обручения. Нам надлежало прибыть во дворец к полудню.
– Какие у них будут дети! – сказал «Папа», направляя наши взгляды на Фрэнклина и Мону. – Какая кровь! Какая красота!
Тут его снова схватила боль.
Он снова закрыл глаза, скорчившись от мучений.
Он ждал, пока боль пройдет, но она не проходила.
В мучительном припадке он отвернулся от нас к толпе.
Он попытался что-то жестами показать толпе – и не смог. Он попытался что-то сказать им – и не смог.
Наконец он выдавил из себя слова.
– Ступайте домой! – крикнул он, задыхаясь. – Ступайте домой!
Толпа разлетелась, как сухие листья.
«Папа» обернулся к нам, нелепо корчась от боли…
И тут же упал.
Но он не умер.
Его можно было бы принять за мертвеца, если бы в этой смертной неподвижности по нему изредка не пробегала судорожная дрожь.
Фрэнк громко крикнул, что «Папа» не умер, что он не может умереть. Он был в отчаянии.
– «Папа», не умирайте! Не надо!
Фрэнк расстегнул воротник его куртки, стал растирать ему руки.