Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В списке нет Мандельштама, Пастернака (как раз вошедшего в большую моду), Цветаевой, Ходасевича, Кузмина, зато есть Вера Инбер – одесская подражательница акмеистов, кузина Троцкого, в двадцатые годы примкнувшая к Левому центру конструктивистов (чтобы в конечном итоге занять свое место в рядах ортодоксальных соцреалистов). Внимание Хармса символично (с учетом его дальнейшего творческого пути) привлекли ее (в самом деле не лишенные достоинств) детские стихи – прежде всего “Сороконожки”. Это стихотворение – в числе тех, которые Хармс в эти годы переписал к себе в тетрадь наряду с произведениями Пушкина (строфы “Онегина”, “К Юрьеву”, “К вельможе”, “Царскосельская статуя”), Тютчева (“Весенняя гроза”, “Sillentium”), А.К. Толстого (“Мудрость жизни”, “Бунт в Ватикане”), Козьмы Пруткова и Беранже в переводах Курочкина. Скорее всего, и этот ряд случаен. Хотя, разумеется, можно найти некую логику… хотя бы в соседстве пушкинского стихотворения, где лирический герой, “потомок негров безобразный”, предстает в образе необузданного “фавна”, и шуточной баллады про взбунтовавшихся кастратов. Есть и тексты на двух известных Хармсу иностранных языках – немецком (Гёте) и английском (Блейк, баллады Льюиса Кэрролла из “Алисы”). Особенно много Киплинга – “бард империализма” вошел в моду в России в начале 1920-х годов, когда одна из студиек Дома искусств, Ада Оношкович-Яцына, начала переводить его, а другие, прежде всего Николай Тихонов (а позже Александр Прокофьев, Алексей Сурков), в разной степени и разных формах ему подражать. Примечательно, что в Англии интерес к певцу обветшавшей викторианской романтики, “лауреату без лавров” (по определению Паунда), давно схлынул, и вернувшийся с Альбиона сменовеховец Святополк-Мирский недоумевал: что нашли читатели самой передовой в мире страны в этом реакционере? Хармсу столь чуждый ему автор был интересен, видимо, прежде всего в формально-стиховом отношении.
Среди “наизустных” стихотворений были и произведения людей малоизвестных, недавних литературных знакомых Хармса. С одним из них Даниил мог, впрочем, встретиться и в собственном доме прежде появления в литературных кругах: Венедикт Март (Венедикт Николаевич Матвеев), родившийся в 1896 году в семье Николая Павловича Матвеева-Амурского (1865–1940), приморского краеведа и стихотворца, автора первой “Истории Владивостока”, был крестником И.П. Ювачева. Несколько лет перед 1917 годом Венедикт Март жил в Петрограде, а затем вернулся в родные края. В 1918–1922 годах во Владивостоке и Харбине он выпустил не менее десятка книг и был замечен посещавшим Дальний Восток Давидом Бурлюком, который, правда, отметил в творчестве “дикого поэта” “черты грубого протеста во имя протеста” и даже “следы патологичности”[98]. В Петрограде Март появился в 1923 году. Он легко узнается в одном из эпизодических персонажей вагиновской “Козлиной песни” – поэте Сентябре:
Неизвестный поэт отложил свою палку, украшенную епископским камнем, положил шляпу и с искренней симпатией посмотрел на Сентября. Он уж многое знал о нем. Знал, что тот семь лет тому назад провел два года в сумасшедшем доме, знал нервную и ужасную стихию, в которой живет Сентябрь. <…>
– Зачем вы приехали сюда! – Помолчав, Неизвестный поэт посмотрел в окно. – Здесь смерть. Зачем бросили берег, где печатались, где вас жена уважала, так как у вас были деньги? Где вы писали то, что вы называете футуристическими стихами? Здесь вы не напишете ни одной строчки[99].
При всей симпатии к доброму знакомому Неизвестного поэта, оценка его поэзии – совершенно безнадежна:
В общей ритмизированной болтовне изредка попадались нервные образы, но все в целом было слабо. <…>
Неизвестный поэт почти в отчаянии сидел на кровати.
“Вот человек, – думал он, – у которого было в руках безумие, и он не обуздал его, не понял его, не заставил служить человечеству”[100].
Одним из не слишком многочисленных в Петрограде-Ленинграде домов, где Венедикта Николаевича, как и его брата Георгия Николаевича, приехавшего в Ленингград 1924 году и работавшего каталем на заводе “Светлана”, тепло принимали, был дом Ювачевых. До известной степени интерес Хармса к “дикому поэту” объяснялся именно семейной дружбой.
Позднее, в 1928 году Венедикт Март был арестован за “пустяки” (в пьяном виде подрался в ресторане с неким сотрудником ГПУ, да еще и обозвал его “неудобным с точки зрения расовой политики словом”[101]) и сослан в Саратов. Психика неуравновешенного поэта с трудом, но выдержала это потрясение – рассудка лишилась жена его, которой кто-то ложно сообщил о смерти мужа. Позднее Март смог поселиться в Киеве и вернуться к литературной работе[102]– вплоть до 1937 года, когда жернова террора смололи и его в числе других. Там вырос его сын, Зайчик (Уолт-Зангвильд-Иоанн – такое имя значилось в его документах!), у Вагинова – “зайченыш Эдгар”[103], впоследствии – Иван Елагин, один из ведущих поэтов “второй эмиграции”, между прочим, автор своего рода стихотворных мемуаров, где идет речь и о Хармсе (у нас еще будет место и повод их процитировать).
Включенные в репертуар Дани Ювачева-Хармса стихи Марта взяты из сборников “Черный дом” и “Песенцы”, вышедших в 1918 году. Среди них танки – не очень ловкая попытка передать русским рифмованным стихом классическую японскую форму. Танки оригинальные и переводные; некоторые принадлежат перу Муцухито, великого императора-реформатора, японского Петра Великого:
Предо мной часы…
Время точно говорят,
Верен стрелки ход…
Так ли верен сердца взгляд,
Чувства правду ль говорят?!
С другими не самыми известными вне профессионального круга поэтами, чьи стихи удостоились чести быть заученными наизусть (Туфановым, Вигилянским, Марковым), Хармс познакомился после того, как весной 1925 года начал посещать, сперва в качестве гостя, собрания Ленинградского отделения Всероссийского союза поэтов.
Попытки организовать Союз поэтов начались с первых же месяцев советской власти, когда стало понятно, что некооперированный индивидуальный труд в новых условиях не в почете и что литераторам (и поэтам в том числе) для социальной самозащиты недостаточно уже полвека существовавшего Литфонда. Сначала, в 1918 году, Всероссийский союз поэтов был создан в Москве (под председательством Брюсова), но просуществовал недолго; в 1920 году его пришлось воссоздавать заново. Московское правление возглавил футурист Василий Каменский. В качестве эмиссара из Москвы с целью организации петроградского отделения приехала Надежда Павлович. Первым председателем петроградского Союза был избран Блок (Павлович была его экзальтированной поклонницей). Деятельность Павлович и ее сторонников вызвала недовольство поэтов, группировавшихся вокруг Гумилева. В феврале 1921 года спор завершился смещением Блока с поста председателя Союза и избранием на этот пост вождя акмеистов. Вся эта история не раз описана в литературе. “Гумилята”, члены воссозданного в третий, и последний, раз Цеха поэтов, стремились войти в правление и провести своего мэтра в председатели в том числе и потому, что Николаю Оцупу, счастливо сочетавшему в себе таланты поэта и дельца-снабженца, нужна была печать Союза для “походов за провиантом” (как выражались флибустьеры XVII века) в глубину России; сам же Гумилев мечтал о близком времени, когда поэты, объединенные в священный орден, будут управлять государствами. Для Николая Степановича эти мечты закончились, как известно, в августе того же, 1921 года пулей где-то около Ковалева или Бернгардовки. (Все это время петроградское отделение считалось филиалом московского, но на практике существовало вполне автономно и даже с заметной оппозицией Москве.)