Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я расстегнула дубленку и повлеклась за Царицей по темному коридору. Мы свернули направо, потом налево. «Черт возьми, электричество они экономят, что ли?»
– Осторожно, здесь три ступени вниз! – предупредила Савская с необъяснимой гордостью, точно речь шла о большом мраморном фонтане, выложенном александрийской мозаикой. – Не упадите! – и открыла дверь в квадратную комнатку с двумя окнами во двор, отчего в ней было светло и тихо. Тягуче, душновато пахло яблоками, и почти сразу обнаружился в углу мешок, доверху набитый бледно светящимся «гольденом».
Сердце мое тихо тронулось в груди и закачалось, как маятник бабкиных напольных часов «Павел Буре», непостижимым образом уцелевших после всех войн, погромов, революций и эвакуации… Сердце мое тихо тронулось и закачалось, потому что пять яблонь сорта «гольден» росло во дворе моего деда, в Рыночном тупике Кашгарки – самого вавилонского района Ташкента. Цельнокроеная спина Царицы Савской заслоняла от меня того, кто сидел за столом. Вообще я была укрыта за этой спиной, как от ветра – стеной волнореза.
Царица тряхнула тяжелой бижутерией и сказала на идиш:
– Гриша, хватит лысину чесать. Тут приехала одна счетовод в тулупе, привезла какого-то турка на итальянской подкладке.
– Говори по-русски, – сказал на идиш усталый голос. – Сколько тебе повторять! Мы не знаем, куда эта счетовод захочет стукнуть про шовинизм на местах.
На протяжении этого диалога я растерянно молчала, ибо открытие, что я понимаю идиш, поразило меня… К тому времени прошло лет пятнадцать, как я не слышала вечно препирающихся бабку с дедом, и полагала, что давно забыла этот совершенно ненужный мне язык – бедный скарб в холщовой суме вечного скитальца.
– …Ты не знаешь родного языка! – бушевала бабка. Я сидела с ногами в кресле и лениво отмахивалась надкушенным яблоком: бабка мешала мне читать «Каштанку». «Молодая рыжая собака – помесь таксы с дворняжкой, – очень похожая мордой на лисицу, бегала взад и вперед по тротуару и беспокойно оглядывалась по сторонам…»
– Надо учить родного языка!
«…Изредка она останавливалась и, плача, приподнимая то одну озябшую лапу, то другую, старалась дать себе отчет: как это могло случиться, что она сейчас заблудилась?..»
– Видишь – идут и говорят два иди[1], иди следом, и слушай, и запоминай каких-нибудь слов!
Однажды в трамвае я предприняла попытку изучить идиш по бабкиному методу. Впереди сидели две старухи-еврейки и горестно обсуждали поведение великовозрастного сына.
– Вус махт он сейчас? – спрашивала одна.
– Он гебросил ди арбайт, – скорбно отвечала другая, на что первая в сердцах воскликнула:
– А за мерзавец!
Я поднялась и выскочила на следующей остановке. Нет, я не хотела изучать этот свой язык. И искренне полагала, что не знаю его.
Однажды, впрочем, я гоняла по улице, и бабка крикнула из окна, чтоб я сбегала к тете Риве, попросила стакан постного масла. Тетя Рива, маленькая пучеглазая старуха, жила с дочерью в соседнем узбекском дворе, в комнате на балхане. Взобравшись по ветхой деревянной лестнице и вызвав тетю Риву, я выпалила бабкину просьбу, приплясывая от нетерпения, так как бабка отозвала меня в разгар игры.
– Подожди, – сказала старуха и пошла в глубину прохладной комнаты.
Балхану увивал виноград, щекотал зелеными усиками мои голые ноги. По рассохшимся деревянным перилам лениво ползали осы.
– Муся, – послышался голос тети Ривы, – тут прибежала Рахилина Динка, просит масла, а у нас самих осталось на дне бутылки.
– Ну, нет, так скажи – нет, – ответил Мусин голос.
Я сорвала виноградные усики, сунула в рот и скатилась с лестницы.
– Эй, погоди! – окликнула меня старуха сверху. Она держала стакан, на треть заполненный маслом. – Куда же ты?
– Но вы сказали, что нет масла!
Кислота виноградных усиков вязала челюсти.
Старуха прищурилась удивленно:
– А ты что – понимаешь идиш?
Я покраснела, пробормотала что-то и ринулась в калитку…
…Однако сейчас я понимала все, я ничего не забыла – ни словечка, ни интонации. То, что всегда казалось мне чуждым и совершенно бесполезным, оказывается, цепко жило в глубинах подсознания. Я стояла в спешно застегнутой на свету дубленке и молчала.
Наконец Царица Савская отступила, и я увидела перед собою очень пожилого человека с изможденным лицом и обширной лысиной, по которой гулял яркий солнечный блик от окна. Этот смиренный нимб над изможденным лицом, мятым, как перезревший огурец, придавал человеку сходство с каким-то святым великомучеником. Великомученик сидел за столом, подперев телефонной трубкой седую скулу, и грыз яблоко «гольден». На тарелке перед ним высилась стопка привлекательных на вид бутербродов. Великомученик уставился на меня, надкусил желтый бок «гольдена» и ласково сказал:
– Слушаю вас…
Понимая, что сейчас в третий раз произнесу идиотскую фразу собственного изготовления и чувствуя полное свое бессилие и обреченность шальной белки, крутящей колесо, я глубоко вздохнула и сказала:
– Принесла рассказ. Узбекского писателя. На русском языке. На еврейскую тему.
Великомученик прожевал кусок и так же доброжелательно спросил:
– А с кем он договаривался?
Обморочная тошнота подкатила к горлу.
– Со мной, – тихо проговорила я, обалдевая от жары.
– А вы кто?
– Бухгалтер… – По-моему, у них в редакции все еще топили батареи.
– Это хорошо, – он склонил голову набок, убирая лысину из-под сияющего нимба, повертел огрызок яблока, проверяя, не осталось ли на нем сочной плоти, наконец выбросил огрызок в урну под столом и спросил приветливо: – А узбек тоже бухгалтер?
– Почему – бухгалтер? – цепенея, возразила я. – Он писатель.
– Ага… – Он с интересом разглядывал мою дубленку. – И как же он там прижился, узбек – на Севере?
– Почему – на Севере? – тупо переспросила я. – Ташкент же на юге.
– Гриша, у меня такое впечатление, – встряла на идиш Царица Савская, – что эту девочку ее мамаша немного не доносила…
– Говори по-русски! – вяло напомнил Гриша.
– Совсем немного, – по-русски продолжала настырная Савская, – месяца четыре, – и ободряюще мне улыбнулась.
– Так! – сказал Гриша, опуская трубку на рычаг. – Значит, писатель узбекский.
– Но рассказ написан на еврейскую тему, – напомнила я, – хотя и на русском языке.
– А чего это он? – поинтересовался Гриша.
– Захотелось.
Мы помолчали.
– Идеологически рассказ безупречен, – добавила я, теряя терпение, ибо даже бухгалтеру, при всей его усидчивости, простительно потерять терпение в обстановке всеобщей бестолковости.