Шрифт:
Интервал:
Закладка:
... У Карнизова с утра было хорошее настроение. Поэтому нет ничего удивительного в том, что ему захотелось поразвлечься, потешить слух. Карнизов выпустил Карлушу из клетки и громко хлопнул в ладони. Звонкое эхо прокатилось под сводами зала...
Переполошенный этим шумом Карлуша, хлопая крыльями и теряя перья, взмыл под потолок; покружил там немного, ударяя тяжелым клювом в стекла; но уже через минуту нашел себе удобный насест на капители колонны.
В этот момент, постучав, в зал вошла Устиша:
— Можно? Я с уборкой... Я стучала...
— Дверь... — велел Карнизов.
Устиша поплотнее прикрыла за собой дверь и осмотрелась. Работы предстояло немало. Тут и там на паркете виделись черно-белые кляксы птичьего помета, перья...
Господин Карнизов, поскрипывая сапогами (он был в серой казенной рубахе навыпуск, в каких-то синих штанах и в сапогах; дома — в сапогах!...), прошел поближе к той колонне, на которой расположилась птица.
Он стал под колонной.
— Карлуша! А ну!... — и он опять громко хлопнул в ладони.
Звук получился, как выстрел.
Карлуша встрепенулся, взмахнул крыльями, однако остался сидеть на капители. Отозвался раздраженно:
— Кар-р!... — а затем добавил уверенно и хрипло: — Кх-кхар-р-р!...
Господин Карнизов даже прикрыл глаза от удовольствия:
— Замечательно!... Превосходно!... Чем не музыка!... Надо бы для тебя, Карлуша, подружку завести. Да и мне подружка не помешала бы... — тут он повернулся к Устише. — А что, скажи, твоя госпожа еще не приехала?..
Вернувшись, Аполлон застал у себя под дверью Карпа Коробейникова. Тот поклонился:
— Спаси вас Христос, барин!... Исхудали совсем... Спустя пять минут Карп выкладывал из корзины снедь.
— Вот хлеб от Марфы, совсем свежий был...
— Как поживает Марфа? — Аполлон с задумчивым видом отщипнул кусочек от каравая и без особого аппетита съел.
Карп покачал головой, глядя на него:
— Хорошо поживает, слава Богу!... А вот масло от Феклы...
— Как поживает Фекла? — Аполлон лег на постель и уставился в потолок.
— Хорошо поживает, слава Богу!... А вы бы, барин, подумали о себе. Нельзя так много писать. Одно что кровью пишете... — он опять покачал головой. — Вот сало от Степана... А барышни Кучинские опять спрашивали о вас... Аполлон вскинул брови:
— Бог с ними — с барышнями!... Как брат мой? Карп с сумрачным видом пожал плечами:
— Да как! Обыкновенно... То в окно глядит, то развздыхается, то просит страничку перевернуть.
— Ворчит?
— Ворчит помаленьку... Эх, судьба окаянная!... Молодому бы барину танцы танцевать...
Каждый день Аполлон работал в библиотеке Милодоры. Сдав книгоиздателю «Буколики», принялся за перевод «Энеиды». Но в последнее время его все более привлекали собственные философские тексты. Некоторым своим мыслям Аполлон находил подтверждение у немецких и французских авторов (в шкафах было немало книг на европейских языках). Временами, отвлекшись от перевода, Аполлон записывал на отдельных листочках свои мысли. На самые разные темы. Он писал о любви, о воле, о Духе, о сладости познания и так далее. Писал ровным убористым почерком. Листочков у него уже собралось много. Когда Аполлон как-то привел их в порядок и разложил по темам, то не мог не заметить, что многие мысли, казавшиеся ранее обрывками, удачно дополняют друг друга, а все собрание мыслей как бы складывается в теорию... И теория эта становилась все яснее, она все более проявлялась — как все более проявляется человек, выходящий из тумана.
Аполлону представлялось, что постепенно и он проявляется и развивается и как бы выходит на совсем иной уровень мировосприятия, как бы поднимается ближе к Богу. Это волновало. Аполлону казалось, что он стал больше видеть, больше понимать. Иной раз он даже казался себе почти всемогущим (однако, пребывая в ином состоянии духа, Аполлон не мог не иронизировать над собой и над тем, что представлялось ему фантазиями)...
Впечатленный увиденным в анатомическом театре, он, например, написал:
«Человек — как жидкость в сосуде. Он может изливаться и переливаться (в пространстве). Главное — не расплескаться и суметь принять прежние формы — суметь организоваться. Для этих превращений необходимы невероятные усилия воли.
Воля — особая субстанция. Воля — движение, воля — бессмертие, воля — общение, воля — безграничная власть над плотью. Воля — это твое присутствие в других, подобных тебе...
Главное — организоваться. Для этого необходимы колоссальные силы. Однако силы эти исходят не извне, а изнутри...»
... Перечитывая запись спустя пару дней, Аполлон думал, что мысли эти можно было бы вполне принять за сумасшествие, если бы в них не угадывался некий глубинный смысл. Записаны они были на едином движении души. И когда писались, были понятны, ясны — были откровением свыше, были будто вспышкой света... А через несколько дней... свет погас. Металл остыл и стал темен.
Часто за работой Аполлон думал о Милодоре.
Все в кабинете напоминало о ней: и конторка, и письменный прибор, и книги, которыми она пользовалась чаще других, и даже окно, в которое она с задумчивостью смотрела. Вспоминать о Милодоре было тревожно и одновременно приятно. Аполлон помнил разговор с Федотовым и Холстицким...
Но Милодора с каждым днем как бы отдалялась, порой даже теряла черты реальности, она становилась как сон — прекрасный несбыточный сон, и Аполлон ничего с этим не мог поделать, он не мог бесконечно удерживать ее образ. И ему от сознания собственного бессилия становилось плохо.
Однажды Аполлон, припомнив слова Насти о ее странных снах, спустился к ней в надежде услышать что-нибудь о Милодоре. В подвале, в жилье сапожника Захара стоял неистребимый дух кислого молока и жареного лука. Самого Захара не было; а девочку тот имел обыкновение запирать на ключ.
Аполлон взял ключ у Антипа и отпер дверь. Он едва разглядел Настю в бледном луче света. Настя играла на кровати с тряпичной куклой.
— Это вы? А я думала — папаша... — на лице Насти сияла почти счастливая улыбка.
Аполлон увел девочку на воздух, погулять. Прокатил ее на извозчике, потом на карусели. В мелочной лавке попили чай с пряниками возле большого самовара. Настя не могла скрыть, как все это нравится ей: и извозчик, и карусель, и пузатый самовар. Она пребывала в состоянии почти болезненного возбуждения, глазки ее блестели, туда-сюда постреливали и то и дело останавливались на лице Аполлона.
Между первой и второй чашками душистого китайского чая Аполлон спросил девочку, не приходят ли к ней все еще те самые сны.
Признаюсь, они поразили меня...
Настя уверенно покачала головой:
Те сны приходят только когда я болею... Но если вы говорите о госпоже Милодоре, то есть обо мне, то я — ваша невеста... — слова эти Настя сказала запросто, шмыгнув носом, прихлебывая чай, откусывая от пряника, качая ногой под столом; она и не задумывалась над тем, какой эффект ее слова могут произвести на Аполлона, который как раз и ждал от нее каких-то подобных слов.