Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ага. Готов. А чего ты хочешь теперь?
Билли поговорил с конем и поводьями развернул его. Сидит смотрит на маленький глинобитный домишко и на голубеющую стынущую степь внизу.
— Ч-черт, — сказал он. — Не знаю я, чего я хочу. И никогда не знал.
Обратно ехали в сумерках. Темные силуэты коров неохотно двигались впереди.
— Стадо — одно название. Это ж только его остаток.
— Угу.
Едут дальше.
— Пока ты мальчишка, у тебя одни понятия о жизни. А становишься старше, и начинаешь от них помаленьку отходить. Думаю, мало-помалу сводишь все к тому, чтобы было просто поменьше боли. Сама эта земля ведь тоже не та уже. Как и все, что живет на ней. Война изменила все. Думаю, люди этого еще не понимают.
Небо на западе потемнело. Задул холодный ветер. На небе стали видны отсветы огней города, до которого было еще около сорока миль.
— Тебе надо потеплее одеваться, — сказал Билли.
— Да мне нормально. А как это война все изменила?
— Да так. Взяла и изменила. Ничто не осталось прежним. И никогда уже прежним не будет.
Эдуардо стоял у задней двери, курил одну из своих тонких сигар и смотрел на дождь. Позади здания был только ангар из листового железа, так что смотреть там было особо-то не на что — только дождь, черные, исхлестанные дождем лужи в проезде и утлый свет желтоватой лампочки, вкрученной в патрон над дверью черного хода. В воздухе веяло холодом. В свете лампочки было видно, как расходится дым. По коридору, хромая на высохшую ногу, прошла девочка с охапкой грязного белья. Через некоторое время он затворил дверь и двинулся по коридору в свой кабинет.
Когда к нему постучал Тибурсио, он даже не обернулся.
— Adelante[85], — сказал он.
Тибурсио вошел. Стоя у стола, стал отсчитывать деньги. Стол был светлого дерева со стеклянной столешницей; у одной стены стояла белая кожаная софа и низкий, сверкающий стеклом и никелем кофейный столик, а у другой — небольшой бар с четырьмя крытыми белой кожей табуретами. На полу ковер красивого кремового цвета. Закончив считать деньги, alcahuete[86]стоял в ожидании. Эдуардо обернулся, посмотрел на него. Шевельнув тонкими усиками, alcahuete изобразил улыбку. Его черные сальные волосы поблескивали в неярком свете. На черной рубашке проступали лоснящиеся пятна — ее, видно, погладили слишком горячим утюгом.
Зажав сигару в зубах, Эдуардо подошел к столу. Стоит смотрит вниз. Обведя купюры на столе узкой дланью, на пальцах которой сверкнули камни в перстнях, он вынул сигару изо рта и поднял взгляд:
– ¿El mismo muchacho?[87]
— El mismo.
Он поджал губы, кивнул.
— Bueno, — сказал он. — Ándale[88].
Когда Тибурсио вышел, Эдуардо отпер ящик стола, вынул оттуда длинный кожаный бумажник со свисающей с него цепочкой, вложил туда банкноты, сунул бумажник обратно в ящик и вновь его запер. Открыл гроссбух, сделал там запись и закрыл его. Затем подошел к двери и встал там, спокойно покуривая и озирая коридор. Руки он сцепил за спиной, приняв позу, про которую, возможно, где-то вычитал, и пришел от нее в восторг, но то была поза, естественная для уроженца какой-то другой страны, не его.
Минул ноябрь, но за весь месяц он виделся с ней лишь еще один раз. Alcahuete подошел к двери, постучал и удалился, и она сказала, что ему пора уходить. Он держал ее руки в своих; оба, полностью одетые, сидели по-турецки под балдахином в середине огромной кровати. Он склонялся к ней и что-то быстро и серьезно нашептывал, но весь ее отклик сводился к тому, что это очень опасно, а потом опять в дверь стал стучать alcahuete и уже не уходил.
— Prométeme[89], — повторял он. — Prométeme.
Alcahuete стукнул в дверь кулаком. Расширив глаза, она сжала руку Джона-Грейди.
— Debes salir[90], — прошептала она.
— Prométeme.
— Sí. Sí. Lo prometo[91].
Когда он уходил, гостиная была почти пуста. Слепой пианист, замещавший в эти поздние часы струнное трио, сидел на своем месте, но не играл. Рядом с ним стояла его дочь, еще совсем девочка. На пюпитре фортепьяно лежала книга, которую она ему читала, пока он играл. Пройдя через залу, Джон-Грейди вынул предпоследний доллар и опустил его в стакан на крышке рояля. Маэстро улыбнулся и слегка поклонился.
— Gracias[92], — сказал он.
— Сómo estás[93], — сказал Джон-Грейди.
Старик снова улыбнулся.
— Мой юный друг, — сказал он, — как вы себя чувствуете? Вы в порядке?
— Да, спасибо. А вы?
Тот пожал плечами. Его тощие плечи под толстой черной тканью костюма поднялись и вновь опали.
— Я-то в порядке. Я в порядке.
— Вы сегодня закончили? Уходите?
— Нет. Мы еще пойдем поужинаем.
— Уже очень поздно.
— О да. И впрямь поздно.
Слепой говорил на старосветском английском, языке из другого времени и места. Тяжело опершись, он поднялся и деревянно повернулся:
— Не хотите ли присоединиться к нам?
— Нет, спасибо, сэр. Мне надо идти.
— А как у вас с предметом ваших воздыханий?
Джон-Грейди был не вполне уверен, правильно ли понял вопрос. Повертел в уме слова пианиста и так и сяк.
— Это, в смысле, насчет девушки? — уточнил он.
Старик утвердительно наклонил голову.
— Не знаю, — сказал Джон-Грейди. — Нормально, я думаю. Надеюсь.
— Это дело тонкое, — сказал старик. — Тут нужно терпение. Терпение — это все.
— Да, сэр.
Дочь подняла с крышки фортепьяно шляпу отца, стоит держит ее. Взяла его за руку, но он не изъявил желания куда-либо двигаться. Обвел глазами залу, пустую, за исключением двух проституток и пьяного у стойки бара.