Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После мой дядя, вдоволь налакомившись настойкой, исчезал до следующих новогодних праздников, а я оставался в тягостном раздумье насчет того, как причудливо и неразумно складывается жизнь. В частности, меня угнетало то, что мои товарищи говорят преимущественно о бабах, а у Ганнушкина можно получить дополнительное гуманитарное образование, что я не едал супа из столярного клея, который, судя по всему, будоражит мысль, что уже много лет мне тяжело выходить из дома и видеть пустые лица, ездить в метро за компанию с бритоголовыми, читательницами дамских романов и попрошайками, вечером пить, утром опохмеляться, шастать по безлюдным Арбатским переулками, утопая по щиколотку в снегу…
С годами я понял, что дядя, может быть, совершил великий научный подвиг и остался с носом, как наш Попов изобрел радио и даже патента не получил, не говоря уже о государственной награде вроде бриллиантового перстня, какие раздавали даже танцовщицам кордебалета, и, стало быть, мой несчастный родственник поступил логично, нарезав себе из жести вполне заслуженные медали и ордена. Я в другой раз подумываю: а не поставить ли мне в скверике напротив моего подъезда прижизненный памятник самому себе – за то, что я просто-напросто прожил в России жизнь.
2011
I
Дело было в Москве, в самом конце прошлого столетия, будь оно неладно, когда еще не вполне наладилась новейшая российская государственность, но уже не каждый день можно было услышать уличную пальбу. Стоял сентябрь, вернее, шла последняя неделя сентября месяца, когда наша Первопрестольная бывает особенно хороша: почему-то именно в эту пору Старая Басманная улица, до самого Разгуляя, выметена так, что это даже странно; погоды стоят тихие, прохладные, серенькие с позолотой, на бульварах жгут опавшие листья, и сладковатый, какой-то настораживающий дым стелется по земле; окна в доме Ермоловой вымыты до сияния и глядят, как заплаканные глаза; памятник Тимирязеву (еще тем известный каждому природному москвичу, что он сто лет как делает одну неприличность, которую подростком практиковал Жан-Жак Руссо) источает матовое свечение, словно бы идущее изнутри.
Как раз в последнюю пятницу сентября студент-политехник Иван Бархоткин, уроженец города Первомайска, что под Нижним Новгородом, уже третий месяц болтавшийся в столице без дела, прогуливался рука об руку со своей подружкой Зинаидой Табак, девушкой до того худенькой, даже воздушной, что в ветреную погоду за ней нужен был глаз да глаз. Путь их лежал от памятника Тимирязеву, где была назначена встреча, в сторону аж Старой Басманной улицы, где молодых людей поджидал приятель из интеллигентных дворников Василий Перепенчук.
Иван с Зинаидой были знакомы те два с половиной месяца, что студент-политехник прохлаждался в Москве, питаясь почти исключительно мороженым и ночуя где ни попадя, за отсутствием своей крыши над головой; правда, он что-то такое пописывал, что ему никак не удавалось пристроить в какое-нибудь солидное периодическое издание, бредил литературой и сочинял чуть ли не на ходу. Познакомились они случайно, в маленьком кафе на Петровке, и с тех пор встречались через два дня на третий, так как Зинаида сутками работала кассиршей в обменном пункте, а по вторникам и четвергам ухаживала в очередь со старшими сестрами за больной матерью, урожденной Мерцаловой, Лидией Николаевной, 1923 года рождения, старухой удивительно начитанной и необыкновенного, но какого-то озлобленного ума; она всю жизнь проработала в Министерстве путей сообщения, поменяла трех мужей и уже зарилась на четвертого, когда ее разбила какая-то редкостная китайская болезнь.
Даром что Иван с Зинаидой виделись весьма часто, отношения между ними наладились самые простые и скорее товарищеские, лишь изредка перетекавшие в интимные, когда выдавался случай, и больше для порядка, что, в общем, оригинально в положении совсем молодых людей, обыкновенно помешанных на репродуктивных настроениях, которые, на их детский взгляд, не развеются никогда. С первого дня знакомства между ними возникла близость иного рода, больше похожая на мужскую дружбу и бог весть из чего взявшаяся, но уж, во всяком случае, не из общности интересов, симпатий, антипатий и того вещества, из которого состоит человеческая душа. Иван был заядлым книгочеем, а Зинаида осилила последнюю книгу, именно «Остров сокровищ» Стивенсона, на другой день после выпускного бала; он был умен и многословен, она неглупа и неразговорчива; он, несмотря на внушительную комплекцию, был человеком робким, без малого беззащитным, ей, как говорится, палец в рот не клади.
По этой причине они и разговаривали-то изредка, от случая к случаю, а всё больше молча разгуливали по Москве, держась за руки и временами поправляя друг у друга воротники, но уж если заговорят, то непременно о высоком, по крайней мере об отвлеченном, да еще до такой степени отвлеченном, что в другой раз не разберешь, о чем, собственно, разговор.
В тот раз Бархоткин с Зинаидой молча добрели Тверским бульваром до памятника Пушкину, глядя по сторонам и одинаково поигрывая ноздрями, которые приятно раздражал запах дыма от опавших листьев, и только когда свернули на Петровку, Иван сказал:
– По логике вещей, нас должно становиться все больше и больше с каждым новым поколением россиян…
– Кого это нас? – равнодушно спросила Зинаида и поправила своему спутнику воротник.
– Да нас, культурных людей, интеллигентов, кого ж еще!
– А как ты себе представляешь, что такое интеллигент?
Иван подумал немного и объявил:
– Интеллигент, то есть русский именно интеллигент, – это такой человек, который стесняется помочиться при своей собаке и знает Шекспира чуть ли не наизусть. Так вот в пропорциональном отношении нас должно становиться все больше и больше с каждым новым поколением россиян, потому что дебилы вроде бы не могут размножаться, как мулы и лошаки.
– А если могут?
– А если могут, тогда беда… В этом несчастном случае наше положение безнадежно, и дебил в широком смысле слова, от лавочника до лабуха, в конце концов вытеснит из жизни культурного человека, потому что дебил сильней. И тогда выйдет по Герцену, который утверждал, что цель истории – как раз дебил, то есть существо смирное, равнодушное, всем довольное, которому на дух не нужны войны и социальные потрясения, который тихо сидит в своей конторе и жует бутерброд с ливерной колбасой. А культурный человек всегда чем-нибудь обеспокоен, ему все не нравится и прежде всего он сам себе не нравится, а отсюда рукой подать до учения о прибавочной стоимости и столетней войны за несуществующие права. Впрочем, отсюда же берется теория относительности и «По небу полуночи ангел летел…»
Зинаида сказала:
– Логически, может быть, так оно и получается, а на практике вдруг – раз, и выйдет наоборот! Например, и всякие выродки еще миллион лет будут гнуть свое, и культурные люди будут по-прежнему гнуть свое. Нужно только последовательно долбить в одну точку – вот ты, пожалуйста, и долби! Учишься у себя в Нижнем – ну и учись! А ты вместо этого третий месяц шатаешься по Москве…