Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но однажды все изменилось. С несвойственным ему волнением отец Улиссеш писал:
«Я пребываю в гавани, аккурат когда там избавляется от своего груза голландский невольничий корабль. Внимание мое привлекают четверо невольников. Я гляжу издали, как они в кандалах и цепях спускаются по сходням, еле волоча ноги. Что же это за многострадальные души? Они бредут вялой поступью, согбенные, надломленные. Я знаю, каково им сейчас. Я истощен одинаково с ними. Меня сызнова терзает лихорадка. Иисус был открыт всем: римлянам, самарянам[19], сирофиникийцам[20] и прочим. Сие пристало и мне. Хочется подойти к ним ближе, но я слишком слаб, а солнце палит слишком горячо. Мимо меня проходит моряк с того корабля. Я подзываю его жестом. Показываю и расспрашиваю, и он рассказывает, что это невольники из внутренних областей бассейна Конго и что их схватили во время облавы, а не купили у племени. Три женщины и ребенок. Голландским я владею скверно и моряка едва понимаю. Сдается, он упоминает слово “менестрель”. Стало быть, они в некотором роде комедианты. Моряк не вкладывает в сие слово ничего непристойного. Что? – говорю я. Неужто их притащили прямо из дебрей Конго на послеобеденную потеху белым в Новом Свете? Он смеется.
Как мне стало известно, те четверо теперь томятся в темнице на плантации Гарсии. Мать ребенка набросилась на надсмотрщика, и за сие оскорбление ее жестоко избили. Они не пожелали одеваться, и потеха, похоже, не задалась. Участь их будет решена скоро.
Хоть я изнемогаю так, что не в силах долго стоять на ногах, я нынче же отправился к Гарсии и тайно пробрался к нему на плантацию, дабы глянуть на его узниц в мрачной темнице. Непокорная женщина скончалась от побоев. Тело ее так и лежало там, а рядом сидел ее ребенок, бесчувственный, будто ничего не понимающий. На земле валялись гниющие плоды. Неужто оставшиеся две женщины решили уморить себя голодом? Я заговорил с ними, хотя знал, что они меня не поймут. Они ничего не отвечали и даже не показали вида, что слышат меня. Я благословил их.
Я пришел снова. Какой смрад! Ребенок почти наверное умер. Поначалу я преуспел с двумя узницами не больше, нежели вчерашнего дня. Я читал им из Евангелия от Марка. Я выбрал Марка потому, что его Евангелие самое доступное: Спаситель предстает в нем самым человечным, терзаемым сомнениями и тревогами, но неизменно излучающим любовь и доброту. Я читал до тех пор, покуда усталость, зной и смрад едва не сломили меня. Засим я сидел в молчании. И уже собрался восвояси, как одна из узниц, та, что помоложе, еще совсем девочка, пошевелилась. Она подползла к стене напротив решетки, за которой я стоял, и прислонилась к ней. И я зашептал ей: «Filha, o Senhor ama-te. De onde vens tu? Conta-me sobre o Jardim do Eden. Conta-me a tua historia. O que fizemos de errado?»[21] Она никак не откликнулась. Прошло время. Она повернула голову и посмотрела мне в глаза. Посмотрела мельком и отвернулась. Она догадалась, что ей нет никакой пользы ни от моего присутствия, ни от внимания. Я не вымолвил ни слова. Язык мой не поворачивался произносить речи, приличествующие духовному лицу. Я преобразился. Я увидел. Разглядел. И вижу. В том коротком взгляде я узрел скверну, никогда не находившую отклика в моем сердце. Я вошел в темницу, полагая себя христианином. А вышел, зная наверное, что я римский воин. Мы ничем не лучше животных. Когда я вернулся в тот же день, они уже умерли, тела их унесли и сожгли. Отныне они свободны, какими были всегда».
Следующая запись в дневнике отца Улиссеша носит гневный, обличительный характер: в ней намечается его окончательный разрыв с гражданскими и религиозными властями острова. Он устроил сцену в соборе, прервав литургию возгласами недовольства. Последствия не заставили себя долго ждать.
«Сего дня меня призвал к себе епископ. Я рассказал ему, что столкнулся с неравноправием, хотя, когда виделся с ними, они показались мне одинаковыми с нами. Мы не лучше их. А по сути, даже хуже. Он же выкрикнул мне, что, раз уж на небесах существует иерархия ангелов, а в аду – проклятых, стало быть, есть иерархия и здесь, на земле. И стирать сии границы никому не пристало. Я был отослан восвояси, сраженный его жесточайшей угрозой предать меня анафеме. Ибо в его глазах я больше не принадлежу к духовной братии. И все же я чувствую, что десница Господня поддерживает меня».
Томаш удивлен не меньше, чем всегда, когда перечитывает это место. Отлучить от причастия Богу французских и английских пиратов или голландских моряков, которые немногим лучше наемников, – это одно, но посвященного в духовный сан португальского священника?.. Это уж чересчур даже по меркам Сан-Томе. Впрочем, там, где на жизнь зарабатывают работорговлей, мало кого беспокоит участь горячего ревнителя равноправия.
Тогда-то отец Улиссеш и упомянул впервые о даре. Томаш перечитывает этот отрывок с неизменным трепетом.
«Теперь я знаю, какова моя миссия. Я сотворю дар Богу, прежде чем смерть приберет меня. Я благодарен Богу, что смог сделать набросок, когда, будучи у Гарсии, навестил ее в ужасающем заточении. Ее глаза сделали меня зрячим. Я стану свидетелем крушения, нами учиненного. Как же низко пали мы, будучи изгнанными из Сада!»
Томаш переворачивает страницу и в тысячный раз рассматривает упомянутый набросок. Именно этот набросок с завораживающими глазами заставил его взяться за поиски.
На землю опускается ночь – пора пробираться через Каштелу-Бранку. Томаш включает единственный уцелевший подфарник, регулирует широкий фитиль. Мерцающий огонек отбрасывает круг теплого света. Ярко-белый огонь уцелевшей фары шипит, как рассерженная змея. Ее свет фокусируется спереди с помощью хрустальной крышки фары. Если бы только свет не бил вкось! Его Циклоп выглядит довольно жалко.
Он всматривается в дорогу, по которой предстоит ехать. В памяти он держит кое-какие приметные ориентиры. Каждое место, где нужно на что-то решаться, он запомнил в подробностях: жилой дом, лавка, нежилая постройка, дерево… А поскольку в ночную пору не должно быть людских толп, у него будет больше времени выверить направление.
Ощущение, что он оседлал в некотором роде гигантского светлячка, – а при взгляде с неосвещенной стороны оно становится особенно явственным – разбивается вдребезги, как только он трогается с места. Дребезжащий рев машины напоминает ему скорее огнедышащего дракона, впрочем, изрыгающего хиленькое пламя.
И не просто хиленькое, а смехотворно хиленькое. Огни, казавшиеся вблизи ослепительно-яркими, в кромешной тьме едва светят. Все, на что способна фара, а ее возможности и впрямь ничтожны, так это худо-бедно обозначить очертания дороги перед самым носом автомобиля. А все, что лежит дальше – любой ухаб, любой изгиб, – возникает пугающе-внезапно, как непредсказуемая неожиданность.