Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, именно, он болел, страдал душой, а вовсе не похмельем, оно – лишь физическое отражение глубоких душевных терзаний. А водка – символ поглощения... на этом мысль оборвалась и появилась другая: в бутылке-то еще на треть, и если эту треть поглотить, то станет легче.
Женька-зараза, Женька-тварюга... он мучается, ложно обвиненный в злодеянии, а она, значит, по ресторанам, с этим старым педерастом Милославом, и потом еще говорит, что жила с Вельским из жалости, ну и из-за квартиры.
Хрен ей, а не квартиру. Завтра же шмотки на лестницу выкинет, пусть валит к любовнику, пусть делает, что хочет, но чтоб ноги ее в родовом гнезде не было! Верно, ох как верно, что таких стервесей, как она, раньше на костер отправляли, там им самое место. Или они дохли на рельсах, как дура Каренина. Но ту хоть стыд замучил, а Женька – бесстыдная.
И пляшет-то, пляшет, ножку вверх, мол, посмотри, что у меня есть... хризантема. Где он про хризантему слышал? А главное, что? И почему она с Женькой приснилась? Должен же в этом быть какой-то смысл, кроме издевательского?
Вельский сел на кровать и, обхватив больную голову руками, принялся вспоминать.
Он хорошо помнил, как вернулся, как хотел рассчитаться с маленькой тварью, подставившей его под статью, и даже почти рассчитался, но приперся старухин выкормыш Герман и полез в драку. Было бы из-за чего... из-за кого...
Потом был дом, попытка остановить кровь из носа и глухая злость на уродов, которые сговорились извести его. Правильно, уродам невыносимо каждый день видеть перед собой настоящего человека – сильного, свободного, умного, раскрепощенного телом и разумом. Уродов это бесит...
И окрасившая воду алым кровь была тому подтверждением. Он любовался ею, он думал о том, как и что напишет, остро и гневно, обличительно. И через сто лет, а может и раньше, найдется тот, кто узрит в словах истину. А потом, позже, истину эту станут учить в школе, ужасаясь тяготам пройденного пути.
Трудно быть лучше остальных. Трудно быть другим.
Мысли его прервал звонок, и насмешливый детский голос сообщил, что его жена сейчас в ресторане, с Милославом. Нет, голос как-то иначе выразился, обидно так, сделав из Аркадия рогоносца.
Но ресторан он тоже помнил, а дальше... что случилось дальше? Он вышел... он вернулся в квартиру и... снова звонок, тот же голос, сочувственный и нежный, но все еще детский. И не разобрать – мальчик или девочка. Предложение выпить, ведь ему нужно, немного... Бутылка водки в холодильнике при том, что он совершенно точно не ставил и даже не покупал такую, литровую, квадратную, с нарядной черно-серебристой этикеткой.
Вода воняла хлоркой, но Вельский пил прямо из под крана, с наслаждением ощущая, как тепловатые струйки текут по губам, по шее, как намокают майка и брюки. Прояснилось. Он выпил из бутылки, всего стопарик, для куражу. А потом, кажется, еще один... а потом явилась Женька и обозвала его скотом.
Что было дальше?
Наверное, ничего. Ярость очистила сознание, избавила его от мук рефлексии и... и надо бы чего сожрать, а то в животе урчит и булькает выпитая вода.
На кухонном столе, прямо на препошлейшей клетчатой скатерти, то ли желтой с синим, то ли синей с желтым, на препошлейшей же салфетке в виде чайника, лежал топор. Самый обыкновенный, с белым, новехоньким обухом и черным литым лезвием, на котором ярким пятнышком выделялся стикер. Впрочем, пятен было больше – темно-бордовые разводы ползли и по рукояти, и по лезвию, и на скатерти отпечатались, и на салфетке. А на самом острие, присохший к металлу, висел темно-черный колтунчик волос.
Мамочки... мамочки... это он, значит, Женьку? Вчера? Или сегодня? Но какая разница, это он ее... топором... по голове и волосы... а труп тогда где? Или он ее не дома? Выгнал, следом пошел, топор по дороге купил и...
Как Родион Раскольников. Наказание во искупление, ведь жена-предательница ничем не лучше старухи-процентщицы.
Обрыв пути на взлете жизни, вот этими самыми руками. И он, Вельский, выходит – настоящий человек, который смог, сумел, переступил, добрался до истины. И прятаться не станет, завтра же пойдет и сознается. Завтра же!
Желтую хризантему, скатившуюся под стол, Вельский заметил лишь наступив. Увядший цветок слабо хрустнул, лепестки разлезлись скользкой кашицей и, брезгливо подняв хризантему за короткий стебель, Вельский вышвырнул ее в мусорное ведро. Потом замер, прислушиваясь к ощущениям внутри – не было ни горя, ни сожаления, ни страха, лишь легкое удивление – как это он сумел?
И почему ничего не помнит? Хотя... желтая хризантема во сне и цветок наяву, Женькин образ, Женькины волосы, Женькина кровь.
Совесть по-прежнему молчала, зато появилась мыслишка... Вельский протянул руку к топору, поудобнее ухватился за липкую рукоять и поднял, помахал в воздухе. Движения, поначалу робкие, постепенно приобрели уверенность и размах.
К бесам Достоевского! Он напишет свою книгу, более правдивую, жестокую, непримиримую. Он вывернет наизнанку высокогуманистичные идеи, показав, что в человеке нет гуманизма, что убийца живет в каждом и нужно лишь немного смелости, чтобы выпустить зверя.
Вот только кто? Мерзкая старуха в подражание исходному сюжету или та, вторая, лживая?
Он пока не решил. Зато вспомнил о бутылке у кровати. Там ведь еще на треть оставалось, как раз для того, чтобы подумать.
* * *
Эти перемены, в отличие от прошлых, были естественны и более того, об их приближении говорили все те признаки, замеченные Дашкой задолго до момента, когда Сергей привел в квартиру женщину, которую представил:
– Это Рита. Я на ней женился.
– Здравствуйте, – сказала Рита, глядя поверх Дашкиной головы. – А у вас тут ничего, мило. И квартира огромная.
– Здравствуйте, – ответила Дашка, почесывая ожог – позавчера Желлочка вывернула на нее тарелку с горячим супом, и теперь на руке было красное пятно, которое ко всему жутко чесалось. – А квартира – да, огромная, тут всем места хватит.
Как выяснилось впоследствии, она ошиблась. Крохотная Рита, белокурая макушка которой едва-едва достигала Сережиного плеча, занимала очень много места. Она умудрялась быть везде: требовательно стучала в двери ванной комнаты, стоило Дашке залезть в ванну, стояла за спиной на кухне, раздражая советами, копалась в гардеробной, маячила в гостиной, требовала внимания и жаловалась Сергею, что ее здесь не любят. Сергей злился. А Дашка сходила с ума.
Ей начинало казаться, что собственная жизнь ее уже ей и не принадлежит, она разодрана на куски, которые растащили люди, некогда бывшие близкими и родными. Единственной отдушиной оставался университет, куда не было доступа ни безумной Желле, ни скандалисту Милочке, ни Рите, добивавшейся неизвестно чего, ни Сергею, который, в отличие от жены, уже ничего не добивался. Но учеба подходила к концу, а Сергей все чаще заговаривал о том, что Дашин долг – оставаться в семье. А зимой Рита сообщила, что беременна. Сергей заявил, что про аспирантуру следует забыть, ведь семья – прежде всего. И Дашка впервые подумала, что неплохо было бы совсем переселиться во вторую квартиру. Впрочем, довольно скоро она об этой мысли забыла.