Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марсо видел, как темная фигура Амбруаза скользнула вдоль стены дома. Он на минуту зашел в свинарник и тут же вышел. Потом вернулся в дом. Таким Марсо увидел отца в последний раз. Смутной, неслышно проскользнувшей тенью. Мрачной тенью, проникшей в его душу. Весь дом спал, погруженный в тишину и покой. Уснул и Марсо, так и уснул у распахнутого окна.
И сон, последний сон, приснился ему. Как будто он подходит к Приступку, но нет ни изгороди, ни двора, ни сараев и хлевов, вокруг каменистая, невозделанная земля. Впрочем, может, это и не Приступок, а Крайний двор. Дом чуть покосился, как будто земля под ним вспучилась. И странный свет: ни день, ни ночь, ни сумерки. Какой-то голубовато-матовый. Стены дома, ставни, дверь, крыша — все окрашено в разные оттенки голубого цвета. Сиреневатый, бледно-зеленоватый, бирюзовый и лазурный. Перед домом на ветхой деревянной скамье сидит его брат Эфраим и смотрит прямо на него. Лицо и руки его — благородного густо-синего цвета. Он что-то вырезает из куска дерева. Но отрывает глаза от работы, чтобы устремить на Марсо серьезный, чуть печальный взгляд. Мастерит деревянные башмаки.
В дверях стоит отец. Приземистый, корявый, с темно-синим, почти черным лицом. Взгляда его Марсо не видел. Но угадывал, что отец смотрит злобно, упрямо и подозрительно. На крыше, оседлав каминную трубу, сидел и глядел на небо Леже. И, как всегда, играл в бильбоке. Только вместо шарика подбрасывал привязанное за веревочку солнце. Большое ультрамариновое солнце. Оно не сияло, а висело на небе тяжелым шаром; по временам падало, насаживаясь на острую палочку, и снова подскакивало вверх. Ржавый железный обруч, дребезжа, скатился с косогора перед домом, но никто не обратил на него внимание. Эфраим вырезал сабо, Леже играл синим солнцем в бильбоке, старик хмуро стоял в темном проеме. А Марсо все смотрел на них и на обруч, весело катившийся прочь.
На груди застывшего в дверях отца, опирающегося рукой о притолоку, вдруг появилась веретеница: мелькнула тонкой золотой полоской и исчезла между фиолетовыми камнями стены.
Веретеницы, или, иначе, стеклянные змейки, отбрасывают при опасности хвост, как и ящерицы. Вот и эта, юркнув в щель, оставила на поверхности стены кончик хвоста. Марсо смотрел на быстро тускнеющую на шероховатой стене золотую слезу, и она словно жгла его собственную щеку.
Когда он проснулся, щеки у него горели. Лихорадило, кровь стучала в висках. Ледяной ветер порывами налетал на ветви магнолии, трепал листья, срывал и разбрасывал белыми клочьями по двору жемчужно-белые цветы. Луны больше не было ни на небе, ни на земле. Лишь белые полосы там и здесь. На небе — Млечный Путь, где в вихре, поднятом неумолимым вращением светящейся длани, зарождались звезды, на земле — дорожки белых лепестков, теряющих цвет и аромат. Марсо захотелось плакать, его пронзила безысходная тоска, подобная той, что нападает порой на детишек, когда никто не приласкает их и они чувствуют себя покинутыми. Он и впрямь был покинут всеми, а теперь и сам от себя отстранился. Устал до полного изнурения, извелся от одиночества. И ему захотелось плакать от жалости к бедняге, который вот-вот покинет этот мир, до которого никому нет дела и о котором никто не станет скорбеть. Но даже этого он не мог сделать, не мог пролить ни слезинки над самим собой.
Его иссушила тоска, он был опустошен. И только смотрел на гонимые ветром по земле мертвые, посеревшие лепестки.
Нет, он не станет вешаться на этой огромной отцветшей магнолии. Тоска его слишком тяжела для ветвей дерева, которое в день свадьбы он привез сюда под торжественным караулом, точно именитого узника в ссылку. Магнолия горда, как его жена, надменная, холодная Корволева дочка. И вдруг он подумал: а как звали крупного рыжего вола морванской породы, который в то далекое апрельское утро тащил повозку с деревом-изгнанником? У него был такой покорный взгляд.
В лес, да, в лес понесет он свою скорбь. Туда, где растут простые, без жемчужноматовых благоухающих цветов деревья, не отравленные горько-презрительным сожалением о городском саде. Незатейливые дубы, буки и грабы, среди которых росли и работали он сам и его брат.
Как-то Леже спросил его, почему, если смотреть издали, леса кажутся синими, а вблизи меняют цвет. Леже часами напролет смотрел вдаль и знал, что синим бывает только недостижимое: небо, горизонт. Далекая, недосягаемая синева завораживала его. Марсо любил этого придурковатого старичка-младенца, восторженно любовавшегося обманчиво-синими далями.
Но теперь лес и впрямь был синим, даже вблизи. Чем глубже в чащу заходил Марсо, тем гуще становилась синева. Или на исходе ночи, в преддверии рассвета, такое бывает? Он шел все прямо, в синем лесном сумраке, вдыхая аромат деревьев и папоротников. И бремя его тоски легчало. Плакать уже не хотелось. Вперед, вперед и вглубь. И снова все тот же нелепый вопрос всплывал в голове: как звали рыжего вола, тянувшего повозку с пышной магнолией? Он словно услышал протяжные крики пахарей, окликающих волов: Франьо, Коршон, Вармуе, Флери, Блондо, Куртен, Шамбрен, Тешон, Шаво, Шармантен… Тягучие, звучные, почти молитвенные возгласы над бороздами.
Только ли в памяти его они звучали? А что за неясный напев доносился из самого сердца леса? Мольба, рыдание, колыбельная или зов? Все слито в нем. Марсо шел прямо на звук. В густую синеву. Туда, где слышалось тихое, однообразное пение. Где-то здесь, уже близко. Вот на этой поляне. Он вышел на перекресток лесных дорог, туда, где стояла Буковая Богоматерь. Хоровод ангелов мелодично шумел под порывами влажного ветра. Неотвязный вопрос снова зашевелился в мозгу: как же звали смиренного рыжего вола? Буки с телами ангелов пели монотонную песнь. Каждый — на свой лад, но все голоса сливались в приглушенный гул. Марсо принялся напевать в унисон с ними — словно ствол среди других древесных стволов, словно брат в кругу братьев. Он подходил в каждому буку по очереди, гладил грубые деревянные лица ангелов. А перед ангелом с сердцем остановился — кто и кому подносил свое сердце? Что в нем, в этом обнаженном сердце? Марсо влез до половины ствола. И здесь тоже его нагнал вопрос: как же все-таки звали того вола, что мерной иноходью тащил повозку в день свадьбы? Он вынул из кармана веревку, которую взял из дому, медленно размотал ее и привязал к ветке. Над вершинами деревьев в еще темном ночном небе виднелся нежно-голубой просвет. Марсо показалось, что с высоты, на которую он забрался, можно достать до этого голубого клочка, коснуться его кончиками пальцев. Он сделал скользящий узел, надел на шею петлю. И все тихонько напевал. В шелест влажных листьев вплетались первые трели пробуждающихся птиц. Марсо спрыгнул вниз. И в тот же миг вспомнил, как звали вола: просто Жоли — «красавчик»! Деревянные башмаки свалились в траву. Пятки Марсо повисли на уровне сердца, которое ангел держал в ладонях. Тело раскачивалось на веревке, и пятки тихонько постукивали по деревянному сердцу.
На похоронах Марсо не звучало ни песнопений, ни молитв. Даже заупокойную службу по нему не отслужили. Предали земле, как язычника. За гробом шли его отец, Клод и Камилла, потом Фина и еще несколько человек — мало кто пожелал проводить в последний путь самоубийцу. Но Эфраим с сыновьями пришли. Они не обменялись ни словом со старым Мопертюи. Камилла шагала, не поднимая глаз, — боялась взглянуть в лицо одного из братьев, боялась, что, встретив его взгляд, побледнеет, крикнет: «Забери меня!» Она должна таить свою страсть, укрощать сердце, прятать любовь как можно глубже, чтобы не погубить ее.