Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Божью икону
Сам помолюсь,
Сам на небо вознесусь.
Кто эту молитву знает,
До трёх раз на дню прочитает,
Тот на воде и на земле не погибнет.
Ангел мой, хранитель мой,
Сохрани меня, сбереги меня.
– А ну-ка, внучок, сбегай в огород, нарви лучку и огурчиков, – повернувшись ко мне, неожиданно попросила бабушка. – Я сейчас на стол накрою.
Когда я вернулся с огорода, на столе пыхтел самовар, был нарезан хлеб, стояли красивые фарфоровые чашечки, которые баба Мотя доставала по особым случаям. И графинчик лечебной, как говорила баба, тёмной, золотистой наливочки. Судя по рюмашкам, они уже сняли пробу, и тётка Устинья пристукивая по столу ладонью напевала что-то похожее на песню: «Красная армия, чёрный барон, снова готовят нам царский трон…», но в её исполнении я услышал совсем другие слова:
Красная рубашка,
Синие штаны.
Справа летят утки,
Слева селезни.
«Что начинаете с утра, то не закончите к вечеру», – иногда говорила моя мама. Чего только я ни узнал из разговоров и воспоминаний о детстве тётки Устиньи и моей бабушки! Сколько парней ухаживало за ними, какие танцы они плясали и пели песни!
– Ночь видная-видная. Идёшь домой, ног под собой не чуя. Парни свои пиджаки нам на плечи накидывали, идут следом, подшучивают: «Бычок, круглый бочок. Сани не носит. Хошь не свой – поезжай, не стой». У нас в деревне поверий и примет много было – с раскрасневшимся лицом рассказывала Устинья. – Еслиф заходишь в новый, только построенный дом, кошку вперёд. Иль ласточка меж вымя пролетела, корова кровью доиться будет. Надо досточку с сучком найти и подоить через дырку от сучка. Крови в молоке не будет.
– Устинья! Где тебя черти носят? – донёсся голос Якова Ивановича. Как только кот из дома, так мыши в пляс.
– Во, лёгок на помине, – засмеялась Устинья. – Ничё, дома Любка, она знает чё ему подасть. Мы, Матрена Даниловна, с Алёшкой, с первым моим, хорошо жили. Он в войну разведчиком был и у нас в деревне всегда стоял за правду. Еслиф кто задерётся, он идёт разнимать. Как-то наши разадрались с приезжими – плотагонами. Начали кулаками махать. Он двух на землю положил, и тутока его ткнули ножом сзади. На войне не убили, а здесь – така беда! Я знаю, кто это сделал. А он отперся, его потом куда-то спрятали. Драка та из-за меня пошла, так все считали. Хвостом вроде бы я вертела. А где и перед ком вертеть, Любка у меня вскорости родилась. Мне сказали теперича – житья тебе не будет. Меня чуть ли не ведьмой считать начали. Молода была, ума не было. Какому улыбнешься, а не подумашь, что он посчитал, я ему вроде бы даю знать, что понравился. Вот и пошло гулять, что я мужикам головы кручу и соль рассыпаю, углы крещу, воск выливаю, гадаю на сожженной бумаге. Ведьма! Чё придумали, мне всех жалко! Не трогайте меня. Чё делать – не знаю. Письмо от подруги пришло. Из Куйтуна. Приезжай, грит, посмотришь. Место тебе найдем. Завернула я Любку в одеяло, добралась до Братска, села в поезд и приехала в Куйтун. И здеся, надо же так, прямо из вагона попала на глаза путевому обходчику. Тогда-то Яша не ругался, да и счас только выпимши. Но мы ладим. Кому како дело до нас, у каждного своя жись. – Устинья смахнула набежавшую слезу с гладкой щеки: – Давай, баба Мотя, напоследок споём твою песню, уж больно она мне приглянулась. И, подняв рюмку, притопывая ногой, запела:
Старец Амвросий,
Мы тебя спросим:
Как нам дальше жить,
Как детей растить?
Бабушка тут же подтянула:
Старец Амвросий
Отвечал на вопросы:
Жить не тужить,
Никого не осуждать,
Никому не досаждать.
И всем моё почтение…
– Дружочек! Там за шкафом, в ящике, швейная машина. Подсоби Устинье, она тяжелая, – закончив песню, попросила меня баба Мотя. – Мне её после окончания училища как лучшей ученице подарили. До сих пор шьёт, даже кожу. Только её смазывать надо.
Машинка была в деревянном футляре, желая показать, что для меня поднять её – сущие пустяки, я схватил футляр за ручку, машинка оказалась увесистой, но, не показывая виду, что мне тяжело, потащил её к двери. И на крыльце лицом к лицу столкнулся с Любкой.
– Мамка у вас? – спросила она. – Папка ругается.
– Да они там поют и вспоминают, какими они были в молодости.
– Он ей сейчас покажет! – усмехнувшись, сказала Любка. Сказала жестко, и мне даже показалось, с какой-то безнадежностью в голосе, точно зная наперед всё, что произойдет с ней и со всей ямщиковской оравой, для которой она стала второй матерью.
И я уже по-другому глянул на неё, в голове мелькнуло, оказывается, отцом-то у Любки был настоящий фронтовик, да не простой, а разведчик, про которых я читал у Михаила Наумова в «Хенельских походах», а не матерщинник Ямщиков, который, как говорил мне Генка, чуть не утопил какой-то баркас и которому, по словам того же Дрокина, кого-то обругать, как два пальца обо…ть!
– Это я, Люба, вам. – Неожиданно для себя я назвал её коротко и доверительно не так, как прежде и, запнувшись, кивнул на футляр. – Бабушка попросила. Твоя мама шить собралась. Сказала, в вашей машинке шпулька сломалась.
Конечно же, она мгновенно оценила, что отныне для меня она не Любка, а Люба, и, глянув на меня своими серыми глазами, весело рассмеялась.
– Это не она, а я шить собралась. Она же тяжелая, давай, я тебе помогу. Вдвоём легче.
– Не-е. Я донесу!
А потом мы все вместе поехали на её первый в жизни концерт в родное село деда Михаила – Кимильтей. Там случился какой-то праздник, деду позвонил глава сельской администрации, сказал, что они своими силами готовят вечер и концерт, и попросил привезти для молодёжи какой-нибудь хороший фильм. Дед думал недолго, всем тогда хотелось посмотреть «Великолепную семёрку».
Был хороший, тёплый, солнечный день. Дед взял меня, бабу Мотю и Любку, Больше всего обрадовалась этой поездке баба Мотя, сказав, что она не была в Кимильтее тыщу лет, и начала перебирать, кто из её бывших подружек ещё