Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не многие мальчики твоих лет стали бы выторговывать зелень, вместо сладостей, – говорит ему Антон.
– Серьезно? – Ал выглядит удивленным.
– Сколько яиц осталось?
– Десять. Пожалуй, могу прикупить еще немного меда, если у фрау Вернер что-нибудь осталось из ее ульев. А у Картофелеводов могло заваляться немного старого картофеля.
– Боюсь, все остальное тебе придется запихивать в корзину. У меня на большее не хватит рук.
Ал кивает, улыбаясь. Он прокладывает себе путь через толпу с остатками яиц, оставляя Антона наедине с собой, на одиноком островке в море друзей и соседей.
Антон прижимает продукты к груди. Он медленно поворачивается, разглядывая толпу, силясь разыскать знакомое лицо, надеясь, что вспомнит кого-то по имени. Уже давно пора бы ему познакомиться с жителями его деревни. Его взгляд скользит по лицам, которые с таким же успехом могли бы быть вообще пусты и лишены каких-либо черт; он не узнает никого, хотя наверняка кто-то из этих людей присутствовал на свадьбе. Но потом, с удивлением и замиранием, он замечает в толпе знакомое лицо. На другой стороне площади он видит Элизабет, с выражением лица еще более серьезным, чем обычно. За веревочную ручку она несет плоскую корзину. Что бы в ней ни было, оно прикрыто клетчатой тканью, тщательно подоткнутой по краям. Она близко наклоняется к высокой светловолосой женщине, что-то шепча ей на ухо. Светловолосая женщина кивает, потом кивает опять; ее глаза полны той же задумчивости, что у Элизабет, губы плотно сжаты. Плоская корзинка переходит в другие руки. Светловолосая женщина ретируется через рыночную площадь, передвигаясь поспешно и бросая взгляды по сторонам. Элизабет наблюдает, как та уходит.
– Элизабет!
Когда Антон кричит ей, она подскакивает, краснеет и выглядит виноватой. Ее брови хмурятся, когда она видит его, быстрое выражение раздражения, от которого она тут же избавляется. Она кивает, – «Идем со мной», похоже, говорит этот жест, – и начинает прокладывать себе путь через толпу еще до того, как Антон успевает перейти на ее сторону площади
Когда он нагоняет ее, Элизабет уже миновала рыночную площадь и медленно идет вниз по пустой улице в одиночестве. Рокот толпы и низкое настойчивое блеяние ягнят остаются позади.
– Не ожидал встретить тебя на рынке, – замечает Антон.
Она бросает взгляд на приобретения у него в руках, пучок свекольной ботвы разметался по глубоким ребрам тыкв.
– Альберт хорошо выбрал.
– Уверена, что это не я выбирал? – поддразнивает он.
Ее улыбка короткая, снисходительная.
– Что-то мне подсказывает, что ты не умеешь как следует торговаться. Еще нет.
– Это так, не могу отрицать. Когда я был монахом, Сент-Йозефсхайм обеспечивал меня всем необходимым – да и в вермахте еда хоть и не была особенно хороша, но мне не приходилось беспокоиться, чтобы ее раздобыть.
– Ты научишься со временем. – Она рассеянная, взгляд и мысли где-то далеко.
Они бредут некоторое время в тишине. Потом Элизабет вдруг поворачивается к нему, всплеснув руками:
– Я не знаю, правильно ли я поступила, Антон. И я ужасно боюсь, что я совершила что-то скверное – что-то непростительное.
– Элизабет, – должен ли он звать ее как-то иначе? Дорогая, милая, meine Liebste[20]? – О чем ты говоришь?
Она переводит дыхание, затем крепко сжимает губы. Он мигом замечает взгляд, который она бросает на него, – испытующий, обеспокоенный, недоверчивый.
– Что бы там ни было, ты можешь мне сказать, – говорит он, – в конце концов, я твой муж.
– Да, но… – она тяжело сглатывает.
Но ты все еще чужой мне. Но кто в действительности знает, кому вообще можно доверять, в этом мире, в Германии. Пока она колеблется, борясь с неизвестностью, Антон почти ощущает ее сердцебиение, гулкое и учащенное, прямо у нее в горле. Он уже готов сказать что-нибудь вроде: «Я никогда не выдам твоих секретов» или, допустим, «Что бы ты ни сделала, мы можем все исправить, если понадобится», – когда Элизабет поворачивается к нему снова в том же порыве отчаяния:
– Там была свинина, Антон. В корзине. Я велела Клаудии сказать, что это говядина. Она копченая, так что, думаю, они не разберут. Но что если они заметят?
Он медленно выдыхает, с пониманием.
– Та светловолосая женщина, Клаудиа, прячет у себя семью?
Нет нужды уточнять, какую именно семью. Большая часть нежелательных в нации людей уже распределена и рассеяна по концентрационным лагерям – цыгане, журналисты, люди с психическими отклонениями. Мужчины, которые любят мужчин, женщины, которые любят женщин. Евреи оказались самой многострадальной кастой – те, кто отказался или не смог уехать, несчастные души. Более удачливые, те, у кого теплится слабая надежда выжить, скрываются в гетто или живут, как крысы, в темноте, ютясь в подвалах наших домов.
– Не Клаудиа, – тихо отвечает Элизабет. – Я не знаю, кто из Унтербойингена открыл им свои двери. Может быть, они и вовсе не в Унтербойингене, а где-то в другой деревне по реке. Лучше бы мне и не знать, конечно, потому что если когда-нибудь придет беда, то накажут всякого, кто знал и не сообщил гауляйтеру.
Если когда-нибудь придет беда. Если придет СС.
– Но Клаудиа знает, кто.
Ее глаза наполняются слезами.
– Ты ж не расскажешь ничего. Антон, пожалуйста…Я знаю, мы не должны их прятать, но я не могу. Я просто не могу продолжать жить, как будто ничего не происходит, когда я знаю, что они делают, куда они отсылают евреев, ели поймают их…
– Ну же, ну, – мягко говорит он, как если бы утешал испуганного ребенка. Если бы его руки не было заняты, он взял бы ее за руку. – Тебе нечего страшиться, только не со мной. Я никогда ни одной душе не расскажу, Элизабет. Я обещаю. И уж конечно, я никогда не расскажу этому гауляйтеру.
Она кивает. Вздыхает – долгий, дрожащий звук, с которым выходит и большая часть ее страха.
– Но ты дала им свинину? – Антон сдерживается, чтобы не рассмеяться.
Не то чтоб это очень смешно, но все-таки в этом мире есть место редкому