Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С хищениями в столовых пытались бороться. Проводили оперативные проверки и комсомольские посты и уполномоченные различных органов власти, но если верить свидетельствам, работа их не давала ощутимого эффекта, хотя кое-кого и удавалось поймать. Разумеется, если заведующие столовыми крали килограммы мяса и крупы и их обнаруживали при обысках, судьба многих из них была незавидной. Но чаще речь шла о мелких порциях, утаить которые не составляло труда, и это не могло быть поводом для громких обвинений. Уволить воров было трудно. Каждый рассчитывал на жалость и понимание других людей, у каждого имелись обычные оправдания: присвоенные им чужие каши и супы шли не на покупку за бесценок драгоценных украшений — стремились спасти умиравших от истощения детей и родителей. «Если вы его будете увольнять, он будет писать десятки заявлений, на имя администрации, в местком, в партийную организацию», — об этом вынужден был говорить даже один из руководителей города А.А. Кузнецов{209}.
Нельзя сказать, что сцены драк, ссор, хищений можно было наблюдать в каждой столовой, причем ежедневно. Посетители их обращали внимание прежде всего на самые бурные инциденты и драматические эпизоды, обходя молчанием более спокойные, рутинные истории. Но угрозы и даже стычки не были здесь случайными. Это обусловливалось нищенским и голодным блокадным бытом. Это вызывалось нервностью и раздражительностью тех, кому некуда было идти и не на кого было надеяться.
Требовать иных картин — значит не уважать тех, чьими жизнями был спасен Ленинград. Когда стал оживать город, когда стали увереннее в своих силах люди, когда кончилась лютая стужа, стало чище и уютнее жить. Это не могло не сказаться и на столовых — и на их внутреннем убранстве, и на нравах посетителей. Едва ли не восторженное описание произошедших здесь перемен мы находим в дневниковой записи М.С. Коноплевой 5 июня 1942 года: «Сегодня, первый раз после почти годового перерыва, я ела в столовой в культурных условиях… Посетителей заставляют снимать верхнюю одежду, от чего за зиму мы отвыкли. В вестибюле приведен в порядок водопровод — можно перед едой вымыть руки — и от этого люди отвыкли. Удивительно быстро теряются культурные привычки… Чистые скатерти на столах, цветы. Официантки вежливы. Из папуасов, в которых мы превратились зимой, мы снова начинаем возвращаться к облику культурных людей»{210}.
Скажем прямо, характерно это было не для всех столовых и нельзя не заметить, как порой принудительно «цивилизовали» горожан. Голод продолжал терзать людей — и у многих оставался соблазн опередить других, невзирая на ропот и упреки. И не все сразу вымылись, надели нарядные платья, запели песни. И не везде могли отскоблить копоть, покрасить коридоры, починить печи. Всё сожжено, что могло гореть, всё продано, что могло принести крошку хлеба, все раздавлено болью неисчислимых утрат — разве мог в привычках и поступках оглушенных блокадой людей быстро стереться след перенесенных ими потрясений?
Едва ли рынок мог оказать существенную поддержку голодным блокадникам, но побывать на нем пришлось почти каждому горожанину. Рыночные цены в «смертное время» росли с галопирующей быстротой. О том, сколь доступными являлись продававшиеся на рынках продукты, нетрудно узнать, приведя данные о средних зарплатах различных категорий рабочих и служащих за период 1941 — 1943 годов.
Уборщица в месяц получала 130—180 рублей, делопроизводитель в исполкоме — 230 рублей, библиотекарь — 300 рублей, научные работники 500—700 рублей, рабочие свыше 600 рублей. Труднее выяснить, каким был заработок ответственных работников, но известно, что зарплата управляющего делами горкома и обкома ВКП(б) составляла 1200 рублей, труд секретарей обкома, вероятно, оплачивался щедрее{211}.
Нередкими являлись задержки выдачи зарплат. До декабря 1941 года они составляли обычно несколько недель, но позднее могли удлиняться до нескольких месяцев. То же можно сказать и о выдаче пенсий. Одна из блокадниц, сообщившая близким в 1942 году о смерти от голода детей, не получала пенсию пять месяцев. Подробных сведений о регулярности выдачи пенсий, как и о других повседневных «мелочах» блокадной жизни, найти трудно, если только они не высвечивали с максимальной полнотой героику жителей осажденного города. Секретарь парторганизации Приморского райсобеса Ю.П. Маругина чуть приоткрыла завесу над тем, как происходила выдача пенсий, — картина была скорбной: «Каждое утро в этом маленьком помещении собеса собиралось несколько сот человек. Помещение было холодное, люди стояли прижавшись, согревая друг друга, или шли в кухню, где группировались у печки. Обычно (курсив наш. — С. Я.) по вечерам мы там находили трупы»{212}. Захоронить людей доставляло немало хлопот, и это решило вопрос в пользу тех, кто еще был жив: собесу предоставили более обширное помещение. О том, каково же было стоять на морозе истощенным “очередникам”, похоже, мало кто задумывался: ведала этим делом секретарь райсполкома, самодовольная женщина, очень хорошо обеспеченная в этот период»{213}.
Вызывал недоумение и порядок оплаты больничных листов — они производились только после их «закрытия» в лечебных учреждениях, то есть после выздоровления, которое, разумеется, во многом обусловливалось и дополнительным питанием. И уж совсем экзотичными выглядели попытки получить пособие, которое должны были выплачивать по договору о страховании жизни. «Мама много раз ходила в собес, много раз оскорбляли… но все-таки дали чек (пока не деньги)», — записывала в дневник в марте 1943 года В. Базанова{214}. Отметим также вычеты из зарплаты — на займы, военные налоги и т. д., достигавшие 10 процентов и более. Обычно подписывались на займы добровольно, но не обходилось в ряде случаев без увещеваний и даже угроз.
Государственные цены на хлеб во время блокады достигали уровня 1 рубль 70 копеек —1 рубль 90 копеек за килограмм. Соответственно невысокой являлась и стоимость блюд в столовых, причем она не очень сильно менялась в 1941 — 1943 годах. В сентябре 1941 года М.С. Коноплева заплатила за обед (тарелка супа из соевых бобов, вобла, два кусочка хлеба) 3 рубля 40 копеек, а в октябре 1942 года за тарелку «зеленых» щей — 95 копеек. Тарелка каши в октябре 1941 года обошлась В. Кулябко в 1 рубль 40 копеек, а В.Н. Новиков приобрел в мае 1942 года порцию из 4 дурандовых котлет за 2 рубля 40 копеек{215}. Дешевле всего стоил пустой «дрожжевой» суп — 2 копейки за тарелку, его, правда, часто отпускали и без карточек.
Рыночная стоимость килограмма хлеба быстро стала расти в конце 1941-го — начале 1942 года. 17—21 декабря 1941 года она составляла 300—400 рублей, 22—30 декабря — 450—500 рублей. А.Н. Болдырев в дневниковой записи 8 января 1942 года отмечал, что за «200 гр хлеба дают 230 руб». (1150 рублей за килограмм), но это свидетельство, пожалуй, единственное — близко к нему сообщение А.Ф. Евдокимова о 800 рублей за килограмм. В феврале 1942 года в связи с повышением «карточных» норм стоимость хлеба понизилась до 200—300 рублей, но, видимо, такая тенденция не являлась устойчивой, и о неуклонном, последовательном снижении цен на хлеб весной 1942 года говорить нельзя — в начале марта она составила, например, 350—450 рублей. Не произошло их радикального изменения и летом 1942 года. Сдвиг обозначился лишь с марта 1943 года, когда хлеб стали отдавать за 100— 150 руб. за килограмм. В октябре 1943 года было зафиксировано снижение цен на хлеб до 80 рублей за килограмм, а в декабре 1943 года — до 50 рублей{216}.