Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я вам, филонам, мозги прочищу! — Скрипников схватил графин с водой и, не отыскивая стакана, приложился к его венцу. Жадными, большими глотками лил в себя воду, видать, смирял похмельный нутряной зной.
Сухинин и Федор переглянулись. Что-то солидарное, пересмешное было в этом слиянии взглядов: похоже, оба оценили взбешенность начальника равной мерой.
— Чтоб в две минуты! — выкрикнул Скрипников, пятерней обтер подбородок и так же быстро, как появился, прыгающим мячом выскочил из кабинета.
Сухинин снял очки, белой салфеткой стал протирать круглые линзы, словно они запотели от Скрипниковой ругани. Федор стоял у раскрытой двери в нерешительности — уйти или повременить еще? Та короткая, понятливая переглядка с доктором, когда они следили за алкающим начальником, давала Федору и какой-то повод к разговору, и какой-то возможный просвет. Он почувствовал, что сейчас — именно сейчас! — надо потянуться к этому симпатичному человеку, искать его покровительства.
Федор сделал шаг вперед, ближе к доктору, сглотнул от волнения слюну.
— Можно, я у вас побуду? Навременно, сколько выйдет. На вырубке я загнусь… Я на любые обязанности согласный, — произнес Федор, осторожно намекая на невынесенный труп в палате. — Не сгожусь, так сразу и выгоните.
Сергей Иванович надел очки, внимательно посмотрел на Федора. Федор тоже глядел ему прямо в глаза — беззащитен, как новорожденный, весь во власти этого чистенького человека. Откажи ему этот человек — и мольба Федора превратилась бы в бессильный гнев. Ему, с воспаленными в болезни мыслями, опять казалось, что он сейчас стоит где-то между небесным раем и земной мукой.
— Ступайте в палату, Завьялов, — видимо, о чем-то договорившись сам с собой, сказал Сергей Иванович и потер ладони, чтобы согреть их. — Сырость на улице, печь растопите. Умер как раз дневальный. За него и послужите.
Что ждет впереди — Федор не знал, но впервые в жизни ему хотелось поцеловать руку — мужскую докторскую руку, — так же, как припадали к руке приходского батюшки раменские богомольцы.
Дрова в топке уже давали палате сушь и тепло, когда появился санитар Матвей, одноглазый старый мужик с вытянутой нижней челюстью, что придавало лицу покрой несколько лошадиный и карикатурный (только некому было тут, среди тяжелобольных, зубоскалить над этой карикатурою, разве что двум блатарям-симулянтам). Он отлучался в прачечную, притащил огромный бельевой куль. Познакомившись с Матвеем, к которому поступал в подмогу, Федор рассказал ему об инспекции Скрипникова.
— Я ж покойничка с вечера в уголок положил. Думаю, опосля сволокем. Ан нет, углядел пучеглазый… Знамо, горячился шибко? Он без ругачки не может, — говорил Матвей. — По медицине наш начальник из сангвиников будет, это характер такой собачистый. А вот покойничек был золотой старикашка, флегматичного складу. Блохи не обидит. И смертушкой доброй помер — заснул и не проснулся… Понесли-ка его, сердешного.
И опять для Федора было это впервые. Он впервые брался за голое безжизненное тело. Без омерзения, страха и даже брезгливости — или от слабосильного состояния притупились все ощущения, или совсем не страшен холодный, изжелта-синий, недвижный человек. Только волосатые ноги покойника с задубелыми пятками и бугристыми ногтями казались нелепо велики, точно отросли для какой-то дикой приметы.
— Чего ты его за подмышки, как живого, хватаешь? За голову хватай. Не согнется. Окостенел уже, — научал бесцеремонному обращению Матвей, глядя на Федора сбоку, одним своим крупным черным глазом.
К продолговатому рубленому дому санчасти, с большой единственной палатой, перевязочной, кабинетом врача и маленькими служебными каморками, примыкала землянка-морг; оттуда покойников везли на братское кладбище, когда их набиралось «не меньше пяти голов» — такой счет вел усопшим старый Матвей.
На место дневальных и на прочие легкие, тепличные работы назначали в лагере, как правило, инвалидов и старичье, от которых пользы на лесосеке не выжать. Но Сухинин решился отстоять Федору вакансию у лагерного распределителя работ, а впоследствии, убедившись в Федоровой верноподданности, планировал отправить на санитарные курсы, обеспечить ему медицинскую квалификацию.
Нет, не ради красного словца говорил сотоварищ деда Андрея, тюремный профессор Фып: «Главное — отчаянью не поддаться! Человек-то в неволе дохнет не оттого, что его грызут, — он сам себя загрызает. Первый тебе враг и первый тебе врач — будешь ты себе сам… Эй-эй, хлопчик, даже на зоне не бывает, чтоб всё вкруговую черно. Всегда лазейки есть. Как углядишь такую лазейку — туда и ломись! Локтями всех расталкивай, но своего не упускай!»
Добившись престижного лагерного места дневального в санчасти, Федор скоро освоился — поокреп и приноровился к здешнему бытию: обзавелся знакомыми в столовой — подкармливался; в свободные часы, вспомнив отцову выучку, стал сапожничать и сшил две пары сандалей для дочерей-двойняшек старшего надзирателя; навострился точить наборные рукоятки к финским ножам и сбывал их уркам в обмен на жратву и нужный обиход. Здесь же свыкся со смертью и воспринимал ее самой что ни на есть обычностью — как обычна снежная вьюга, собачий лай, серая неохватность тоски.
«Эй-эй, хлопчик, ни об ком не жалься! Жизнь человечья мала да ничтожна — что жизнь мухи. Хлопнули ее — и забыли! Так и человечья жизнь. Цена ей — полушка! — поднимая указательный палец вверх, давал Федору урок себялюбства Фып. — Сколь народу землю топчет, а за каждым смерть ходит. Все сдохнут — кто раньше, кто позже. Чего об ком-то жалиться! Про себя одного помни… Вестимо, кореша никогда не предавай и не бросай! Но сердцем жалеть только себя выучись».
И все же, как ни мудрен был прожженный Фып, наука его была с червоточиной. Любовь, лесть, жалость — в любом, даже каменном, сердце найдет себе хоть чуточный приют!
Больше всего разъедали Федора мужиковские слезы.
— Слышь, малый, — подзывал к себе «кулак» Кузьма, — сходи к дохтору. Спроси потихоньку яду. Намучился — помереть хочу. Доброе дело сделает. Не будет ему в том Божьего наказанья.
На лице Кузьмы, увязнув в щетине и в протоках морщин, блестели слезы. Он доматывал не срок, а последок дней. У него отнялись ноги, в них прекращался ток крови, они трупели и разлагались, покрытые слоем молочных корост. Вероятно, Кузьма переносил жуткие боли, но не стонал, а искажался горькой гримасой безмолвного плача.
— Потерпи, Кузьма, — отвечал Федор.
— Дак десять годов отсидел — все терплю. Силов боле нету.
«А может, и вправду, — подумал Федор, — дать ему горсть «сонных» таблеток. Пускай бы отошел. Ведь достреливают увечных лошадей, чтоб не мучились. Волохов рассказывал, на войне и людей достреливают».
— Ладно, Кузьма, я попытаю…
Федор заглянул во врачебный кабинет. Сухинин стоял у окна, прислонившись плечом к стене, смотрел в белынь заоконного снега и постукивал пальцами по стеклу. Федор хотел было уйти — не сбивать задумчивого докторского уединения. Но был замечен: