Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
час пик…
посреди вагона метро
остров бомжа
* * *
забираемся под одеяло…
в Петропавловске-Камчатском —
полночь
* * *
гуляем по саду…
букет в твоих руках
строит мне анютины глазки
* * *
вечер в деревне…
неумолчно поет сверчок…
заходятся лаем соседи…
* * *
прощаться пора…
чтобы вернуться к тебе
кину монетку и пару купюр покрупнее
* * *
после бессонной ночи
две твоих веснушки
у меня на плече
* * *
Осенний ветер.
Вылетает птичка у фотографа…
Чтобы не вернуться.
Гаврилыч
Мрачнее шоссе Энтузиастов только вестибюль станции метро «Шоссе Энтузиастов». Тусклый свет, мрачные, нависшие своды, арки, точно надбровные дуги питекантропа, мозолистые пролетарские кулаки, цепи, винтовки, штыки, торчащие из стен. На одной из стен висит большая бронзовая плита, на которой изображена пылающая в огне дворянская усадьба. К ней, точно змеи к Лаокоону, тянутся крестьянские вилы, топоры и косы.
Говорят, что еще несколько лет назад каждую ночь, ровно в двенадцать, эта плита со страшным скрежетом отодвигалась, и из черного провала появлялся опутанный электрическими кабелями и паутиной призрак Чернышевского и громовым голосом звал Русь к топору. То ли так архитектор задумал, то ли оно само получилось — теперь уж никто не вспомнит. Уборщицы и милиционеры Чернышевского сначала боялись, а потом привыкли. Стали уборщицы бегать за ним по перрону и кричать: «Гаврилы-ы-ыч…» Он подойдет, поздоровается. А они, дурищи, давай тыкать его шваброй под ребра — чтоб рассыпался на мелкие косточки и пенсне. Звон им нравился, с которым он рассыпался. Ну, он раз рассыплется, два рассыплется — да кто ж это каждый день терпеть станет? Мало того — милиционеры завели моду у Гаврилыча регистрацию проверять. Он, конечно, сначала питерским прикидывался, но и те не лычками сержантскими шиты — пробили по компьютеру и выяснили, что саратовский. Сколько у него было ассигнаций, мелочи серебряной — все им отдал, чтоб отстали. Как же, отстанут они. Помыкался он, помыкался и перестал приходить.
Потом его на «Марксистской» видели. Но там он не поладил с самим Бородой. Так разругались, что однажды, когда Борода, как обычно, в полночь загудел свое «Пролетарии всех стран…» — Гаврилыч и закончил: «Идите на хер!» После этаких-то рифм пришлось ему и с «Марксистской» уходить. А куда, спрашивается, идти? На «Третьяковской», «Тургеневской» или «Чеховской» его в гробу видали. Сунулся было на «Кропоткинскую» — и там не ужился. На «Площадь Революции» к пролетариям с наганами и собаками? И самому неохота. Какое-то время продержался на «Площади Ильича». Но совсем недолго. Ильич-то, он какой? Он добрый только с детьми. Особенно с невинно убиенными. А так-то ему слова поперек не скажи — укартавит. Гаврилыч на него обижался страшно. Слова Ильичевы про свою книжку вспоминал, стыдил. И в глаза бы плюнул, если бы призраки плеваться могли. А хоть бы и плюнул — тому все божья роса. У Ильича вообще два любимых слова было — интеллигенция и говно. Потому как оба без буквы «р». Вот он их все время и выкрикивал на разные лады. И выходило у него, что Гаврилыч… А потом и вовсе стал выпроваживать. Дескать, я звала не навсегда и сегодня не среда. Свинья, да и только. И Гаврилыч ушел.
За Кольцевую линию ему не хотелось. Все эти «Пионерские», «Электрозаводские», «Красногвардейские»… Черт знает, чего от них ожидать. В «Царицыно» тоже не пойдешь. Там тоже не забыли. И стал Гаврилыч бомжевать по разным станциям. Одну ночь на «Цветном бульваре», вторую на «Арбатской», а третью и вовсе на «Парке культуры». Долго ли, коротко ли — попал он таким манером на «Лубянку».
С тех самых пор никто его и не видал.
Живой человек
В почти пустом вагоне наискосок от меня, метрах в десяти, сидел пожилой, полный мужчина с портфелем и бумагами, разложенными на коленях. С кем-то он все время разговаривал. Одной рукой жестикулировал, водил пальцем по бумагам, а вторую к уху прижимал. «Ну, — думаю, — это он по телефону дела свои обсуждает. Никак остановиться не может. Таких в столице много. Везде на связи, всегда с ворохом каких-нибудь накладных и счетов. Из тех, что вот-вот разбогатеют. Они и в сортир без этих накладных не ходят. Путают, поди, свои бумаги с туалетными почем зря».
Долго мы ехали с этим мужчиной — считай, по всей Калужско-Рижской линии. Он все разговаривал и рукой свободной махал. А потом вдруг убрал вторую руку от уха, и оказалось, что телефона в ней нет. Сообразил тут я — блютузная гарнитура у него в ухе. В метро с ней слышнее собеседника. Продвинутый, стало быть, мужчина, хоть и пожилой.
Пока я смотрел и соображал — стал он собираться к выходу, не переставая говорить. И тут я увидел, что никакой гарнитуры в ухе у него нет. Не бизнесмен он, а самый обычный, нормальный сумасшедший. Почему-то я даже обрадовался. Сам не знаю почему. Наверное, потому, что с живым человеком ехал.
Мост Браславского
Каждый день, по дороге на работу и с нее, я прохожу под мостом. Это даже не мост, а путепровод, который отличается от моста, как мерин от скакового жеребца. Три каменные опоры и на них железнодорожная колея, а под ними трамвайная, несколько полос для автомобилей да узенький тротуар. Ты идешь по нему, и на голову сыплется какая-то ржавая труха из конструкций путепровода, а в ушах свербит от пронзительных, по-кошачьи страстных свистков маневровых тепловозов и звонков трамваев, которым перебегают дорогу шоферы в автомобилях. На одной из опор путепровода укреплена поржавевшая памятная доска. Надпись на доске сообщает, что построено это унылое сооружение еще в пятидесятых годах прошлого века по проекту инженера С. И. Браславского, который в тот день пришел поздно, распахнул дверь коммунальной квартиры, швырнул портфель, набитый бумагами, в угол прихожей и закричал с порога:
— Фира! Встречай победителя!
На крик из кухни показалась Фира — так, как показывается крейсер, входя в гавань, — сначала