Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ох, попусти, паря! Совсем исходил меня…пощады, — я отступил в сторону, помогая спуститься. Скрипнула входная дверь. Афанасия как и не было. Я же чинно допарился, похлёстывая себя и размышляя, уж не слишком ли я выдал свою устойчивость к жару. Самого священника, красного как рак я увидел во дворе, сидящим посреди моего сугроба и с наслаждением растирающего на лице и шее снег, щедро зачерпывая его ладонями.
Раньше-то я видел его постоянно либо в одежде, либо в облачении, с почти полностью закрытым бородой и волосами лицом, при плохом освещении. Теперь же выяснялось, что этому человеку не более сорока лет, а кроме шрамов на теле, есть рубцы на лбу и щеках, старые, едва различимые и частично прячущиеся в морщинах.
— Чего уставился, паря. Валяй, охолонись! — что-то было в этом, банном Афанасии мальчишеское, бесшабашное. Мы несколько минут осыпали друг друга жгучими хлопьями свежевыпавшего снега, чувствуя, как уходят остатки недоверия и напряжённости между нами.
Растеревшись кусками грубого полотна в предбаннике, пошли на второй заход. Обтекая на полоке, решился на вопрос.
— Откуда такие отметины, отче? — указал я на один из шрамов.
— Так-то по-разному, Гавр. Где люди, где звери, а где и природа-матушка, — священник вздохнул. Но вздох не был тяжёлым, так вздыхают, скорее, о том, что давно прошло и вспоминать не хочется. Но я ошибся, отец Афанасий решил пояснить, — Сахалин, каторга, пять лет. Опосля поселение в Иркутске под надзором, потом работал в артели. К старому уж решил не возвращаться, как бес попутал, нашёл в тайге диких артельщиков, золото мыли, видать, домой возвращались и под оползень попали. Много золота, фунтов шесть-семь. Забрал себе и от радости такой, всё позабыв, бросил лагерь и ушёл. До ближайшего селения, почитай, меньше дня ходу было. Ну и погибших земле не предал, так и бросил кости зверям. Тут-то Он, видать, и решил меня испытать. Уже в сумерках, не разобрав второпях, свалился в ловчую яму. Хорошо без кольев, старую. Сгнило дерево давно. То ли волчья, то ли медвежья. Да только провёл я там без малого седмицу целую. Не знаю, как уж и жив остался. Видать, Он сжалился. Да только молился я поначалу, поняв, что сам выбраться не могу. Молился и проклинал. Проклинал и молился. Проклинал Его, себя, всех и судьбу свою непутёвую. Да только глухи были небо и земля к мольбам моим. И впадал я в неистовство, грыз корни, червей жевал, слизывал ночную росу с земли. Совсем плох стал, почти ослеп. И почти в беспамятстве мысль мне пришла, что не просить я должен милости и спасения, а сам измениться, чтобы все свои ошибки, что совершил в жизни так приложить к судьбе, чтобы помощь другим от моих страданий случилась. Не скажу, что легко мне стало от того решения, а только душа как-то успокоилась и всё вокруг не таким мрачным казаться стало. А к утру в яму ко мне лиса свалилась. Рыжая, матёрая, худющая, по весне дело было, вот как сейчас. Забилась от меня в угол, клыки щерит да тявкает, что та шавка. И громко так… Так и сидели. Я еле жив и лиса гавкучая. Я в полдень на яму охотники набрели. По следу лисы той. Подивились они мне — чисто лешак в яме, уж я и мхом покрываться стал, да только вынулся я и разом попросил лису ту отпустить. Наградил по-царски: все свои деньги отдал как есть.
— А золото? — вырвалось у меня.
— Э, паря. Показал бы я им золото, там меня и закопали в этой же яме. Сам сибиряк, должон знать: в тайге прокурор — медведь. А так отвели до жилья, недалеко оно, оказывается, было. Рукой подать. Отлежался до утра и пошёл в ближайший храм. Монастырский. Нашёл настоятеля, да и отдал ему то золото, рассказав про чудо со мной в тайге произошедшее. Заодно и про жизнь свою горемычную. И наказал он мне тогда сходить помолиться Казанской, испросить милости и наставления. И обязательно вернуться к нему. Припасов на дорогу собрал. Пожить наставил три дни и в путь.
— И вы сходили? — рассказ я слушал заворожённо, понимая, что не многие могли удостоиться откровенности отца Афанасия, — пешком?
— Пешком, а как же ещё, паря? — паломничество, оно так и делается. Своим телом должон всё прочувствовать. Все свои грехи и горе, людям сотворённое. Оно, чай, понимаешь, что на Сахалин за простую кражу не ссылают, — во взгляде Афанасия мелькнули отблески смерти, — пошёл и вернулся, как было наказано. И был направлен настоятелем монастыря в иркутскую семинарию. Тому уж больше десяти годов минуло, в этом приходе я четвёртый год…
Потом снова были веники и пар, обжигающее прикосновение снега. Разомлевшие, мы сидели в горнице у Марфы, чай из самовара с нехитрыми, но вкусными заедками сообразно времени Великого поста располагал к продолжению беседы, но отец Афанасий перевёл разговор на другую тему:
— Ты понял, Гавриил Никитич, к чему я тебе в бане всё рассказал? — отец Афанасий колол сахар без всякого инструмента, просто пальцами, затем макая маленький кусочек в тёмно-янтарную парящую жидкость и шумно высасывая сладкую негу.
— Поучительная история, отец Афанасий. Наставление? Не совсем понял, каким боком это моей судьбы касается.
— А ты подумай, Гаврила. Ты хоть и повидал немало, претерпел достаточно, а всё же пока не совсем понимаешь, куда стремишься. Человека убить, хоть и на войне, это не только особую готовность иметь мало, а и понимание, что жизнь твоя, её обратно потом ой как трудно повернуть будет. И ладно если издалека, да в строю из винтовки: попал не попал, мало ли? А ежели в штыковом бою или рукопашной? Тут жизни лишить, да ещё своего брата-христианина, пусть и схизматика…не всякий решится. Но в тебе силу вижу…великую. Во многом ты мне соврал, а о немалом и не сказал вовсе. Смекаю, большую часть. Так? Ну да дело твоё, Гаврила. Главное, не потеряй себя в испытаниях, что ждут тебя. А с собой и Бога в себе береги, хоть и не крепок в вере ты. Считаю потому, всё, что мог тебе указал. Дальше сам…
С этими словами отец Афанасий потянулся