Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром к школьному двору со всех концов Павловки потянулись помятые, заспанные шуляки. Это словечко она услыхала уже в селе. Кто-то из хлопцев в шутку назвал товарища студентом. Тот возразил:
— Какие мы студенты. В этой «шуле»[9] тебе дадут студента. Шуляки мы.
Теперь шуляки и шулячки выстраивались посредине большого школьного двора. Девчата в одну колонну, хлопцы — в другую.
Когда все были построены, из дверей вышел белесый остроносый немец средних лет в военном мундире, но без погон. Он свирепо обвел взглядом всех присутствующих и сказал:
— Медхен — дьевушки, напра-фо! Ви тут цванцих кругоф бежаль… марш!
Побежал сам и, толкнув кулаком в бок ту, что стояла в голове колонны, показал, как надо бежать. Девчата побежали. Сначала хихикали, наступали одна другой на пятки, толкались. Потом смешков не стало. Девчата ступали кто ботинками, кто разбитыми довоенными туфлями на каблуке «полукантес». Все тяжелее дышали, все больше растягивалась колонна. После десятого круга Люба Охрименко вышла из строя и, качаясь, прислонилась к стволу клена. Немец подскочил к ней, схватил за волосы и с силой вбросил в строй бегущих.
У Тани пересохло в горле, пекло в груди. Она задыхалась, хотелось набрать как можно больше воздуха, но легкие были полны, их разрывало, вдохнуть уже было некуда. Вот упала одна, другая. Потеряв сознание, повалилась еще одна девушка.
Только после этого послышалось: «Хальт!»
Настала очередь хлопцев. Их построили в длинные три шеренги, поставили в шахматном порядке на расстоянии вытянутых рук, и немец скомандовал:
— Лягаль!
Это очень похоже на украинское слово «лягай», то есть ложись. Поэтому большинство легли. Немец подождал, пока лягут остальные, и тут же скомандовал:
— Ставаль!
И началось: «Лягаль!.. Ставаль!.. Лягаль!.. Ставаль!..»
Панас Риндюк из Янова, казалось, даже обрадовался. Хлопцы, наблюдавшие, как бегают девчата, и сами готовились к какому-то испытанию. Они ожидали худшего. Но после полусотни раз «лягаль-ставаль» их лица побледнели, пот заливал глаза. Уже не дышали — хрипели. После команды «Ставаль!» кто-то не смог подняться. Не переставая командовать, немец подошел к нему и ударом сапога заставил встать. Потом пошел к другому и со злостью поддал в бок сапогом. Так он ходил между рядами, не переставая командовать и раздавать увесистые пинки, пока не устал сам. У кого-то из ребят пошла из носа кровь. Другой лежал, хоть немец бил его сапогом, — не мог подняться.
Тогда гитлеровец сказал что-то директору и скрылся в помещении школы. Шуляки пришли в себя, отдышались. Кого-то из ослабевших отвели в сторонку.
Лишь после этого снова появился немец, стал перед строем и гаркнул:
— Будет больше опоздаль? Я есть ляйтер тут шуле. Опоздаль — плац, опоздаль — карцер.
Лишь теперь шуляки поняли, что это было наказание за опоздание. Даже в первый день они должны были явиться к восьми утра на занятия, а они собрались лишь к десяти…
Фашисты действовали в соответствии с девятым разделом так называемых «Двенадцати заповедей поведения немцев на Востоке и обращения с русскими». Там говорилось:
«Мы не хотим обращать русских на путь национал-социализма, мы лишь хотим сделать их орудием в наших руках. Мы должны подчинить молодежь, указывая ей ее задания, энергичнее взяться за нее и карать, если она саботирует или не выполняет эти задания».
На любую подлость шли гитлеровцы, лишь бы «покорить» молодежь, сделать ее «орудием» в своих руках. Сельскохозяйственная школа в Павловке, или просто «шуля», как ее тут называли, являла собой один из экспериментов фашистской пропагандистской машины. О ней говорили как о среднем специальном учебном заведении для украинцев, а истинной целью обучения в ней была попытка вытравить из юношей и девушек «советский дух», заставить их забыть о своем человеческом достоинстве, превратить их в послушных батраков. О настоящих намерениях устроителей этой школы читатель узнает позже.
…Ночью Таня лежала на узенькой железной койке, сжавшись в комочек под убогим байковым одеяльцем. Ей было холодно. Женское общежитие размещалось тут же, в школе, на втором этаже, в большой комнате. Койки стояли вплотную, одна к другой парами, чтобы меньше занимать места. Таня прислушивалась к тому, как ворочались, стонали во сне, посапывали ее соседки, и не могла согреть душу. Это был какой-то внутренний холод от сознания своей беспомощности, от тоски и одиночества.
Еще немногим больше года назад она могла пойти куда хотела, могла петь, шутить, смеяться. Могла мечтать, не сомневаясь в том, что ее мечты сбудутся. И все это она воспринимала как должное. Неужели так было?
Ляйтер с одинаковой легкостью раздавал зуботычины и ученикам и учителям, добиваясь одного — астрономической точности в исполнении всех параграфов расписания. Само содержание учебы его, видимо, даже не интересовало. Главное — покорность, исполнительность, работа.
Никогда еще Тане не было так тяжко. Если бы свершилось чудо! Если бы в черной ночи найти хоть какой-то светлый лучик, чью-то верную дружескую руку… Тогда по одному движению этой руки она пошла бы хоть на край света, хоть на смерть.
Издевательствам не было границ. После какой-то провинности ляйтер выгнал их класс на улицу, под дождь. Некоторые на ходу успели захватить верхнюю одежду, некоторые только шапки, а Таня, как была в одном платьице, так и оказалась под дождем.
Построились, разошлись на расстояние вытянутых рук, и началось обычное «Лягаль! Ставаль!». Прямо напротив Тани оказалась лужа. Она падала в холодную ноябрьскую воду, поднималась, чувствуя, как по ногам холодными пиявками сползают ручьи, снова падала. Плакала, глотала соленые слезы…
А на следующий день она уже не смогла пойти на уроки. Температура — сорок. Все ушли на занятия, но в последнюю минуту в комнату возвратилась староста их группы Оля Коцюбинская. Чернобровая, гибкая, с еле заметной усмешкой в уголках губ. Она подошла к Таниной кровати. Села у ног. Посмотрела строго, а потом, как будто скинув с себя какую-то вуаль, потеплевшими глазами заглянула в Танины глаза, наклонилась, положила прохладную маленькую ладонь на лоб и спросила:
— Что у тебя болит, Таня?
— Да ничего… Пройдет…
От волнения у нее на глазах выступили слезы. Она, кажется, уже целую вечность не слыхала самого обыденного, такого простого, человеческого вопроса: «Что у тебя болит, Таня?» Что у нее болит? Господи, да у нее больше всего болит душа: от грязи, от грубости, от одиночества, оттого, что никто здесь не задавал ей такого вопроса. Она благодарно подняла отяжелевшие, воспаленные веки и увидела капельки слез на ресницах Оли…
Пока Таня болела, они так подружились, что водой не разлить. Порядочный человек не только сам нуждается в участии, дружеской теплоте, но