Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «Облетевший тополь серебрист и светел…» Сказать этому миру «да», может быть, труднее всего для поэта, ведь «грусть этого мира поручена стихам» (Адамович). А Есенин — это еще и самое мощное «продолжение» пушкинской песенки Вальсингама: «…все, все, что гибелью грозит… бессмертья, может быть, залог…» «…Чую с гибельным восторгом… » — так, кажется, пел Высоцкий. Но эта гибельность не так уж и редко вплавлена во многия Света. А еще и чувства, которые живут вроде бы в одном и том же стихотворении, слишком противоположны.
«Кто я?» — одно. «Что я?» — другое. «Только лишь мечтатель, / Синь очей утративший во мгле, / И тебя любил я только кстати, / Заодно с другими на земле». Даже не противоположны, а разномирны. Чувственность как будто предельно земная, тварная, но символы не менее теоцентричны, чем у Блока и Анненского, а слова вдруг (в какой-нибудь следующей строфе), как атомы инобытия, — легкие, нездешние. Ну вот, наугад из более раннего: «…То сучья золотых стволов, / Как свечи теплятся пред тайной, / И расцветают звезды слов / На их листве первоначальной… »
Можно по вкусовым причинам не принять «золотые стволы», «звезды слов» или отмахнуться от церковных свечей, но первоначальная листва — это как будто из псалмов Давида. Что значит быть лирическим поэтом и сохранять величие замысла после плачущего огня Фета и меховой шубки блоковских, вбитых в землю колокольным звоном церквей? Скорее всего, просто слышать мировую гармонию.
Есенин услышал ровно там, где не было ни импрессионистически-пианистичного Пастернака, ни хорошо темперированной архитектуры Мандельштама, как бы в стокилометровой округе сгоревшей усадьбы Блока. А потом вот этот пейзаж сердца стал таскать по московским улицам, по которым периодически действительно скакал рядом с его жеребенком настоящий Конь Блед. Приговор царству кесаря и тем, кто любит его стихи за «молодецкую удаль», звучит в них же: «Бесшабашность им гнилью (!) дана… Жалко им, что октябрь суровый / обманул их в своей пурге…»
Богооставленность? Ну что ж. Богооставленность его теплее, чем ветхозаветный стоицизм Бродского. Кимвал бряцающий? Это скорее уж у Маяковского или какого-нибудь бессловесного, хитрого Введенского, а у него — моцар-товский слух к «пульсу толпы». Много стихов второго ряда? Не больше, чем у Пастернака, например, или Бродского. Чутья у черни наших дней (чиновников от политпросвета) хватает на то, чтобы вдалбливать присевшим на школьной скамейке железобетон Маяковского. Мандельштам (совершенно справедливо) — ни в коем случае, Цветаева — один вопрос в одном билете. А у Есенина такая сила любви, что даже «чернь», а не только «толпа», его любит. Самый главный упрек к нему: «смерть поэта есть высший акт его творчества», но это если его не убили. . .
Можно и несколько иначе: у Есенина самая (после Пушкина) светлая, природная просодия. Кто может его не любить? Те, чья эгоцентричность на стороне цивилизации, а не Бога? Окончательно глухие к музыке? Боящиеся, что их поймают на хоть чем-нибудь открытом и внятном? А вот не понимать в Есенине можно очень даже многое. Поэт ведь может думать одно, а его легкая (тяжелая) лира споет совсем другое…
— Завидую твоим ученикам, Алексей… Что читаешь сейчас, умный человек, — после тех бесчисленных томов, что ты уже, как я слышу, прочел?
— Библию, Шмемана, Плотина, поэзию и размышления о ней… Пролистывая то, что нужно к очередной лекции или семинару, иногда пропадаю в ком-нибудь как бы впервые.
— Идем дальше. Кто из стихотворцев-современников тебе ближе? Личный мой интерес — твое отношение к не названным еще тобой Быкову и Михаилу Щербакову (который оказал на Быкова наиболее сильное влияние, большее, чем, скажем, Пастернак и преодоленный Быковым Бродский). А также к Льву Лосеву и Геннадию Русакову, которых тоже очень (и по-разному) ценю и о которых ты тоже не говорил. А также к поэтам так называемого «патриотического направления» — я бы назвал несколько очень разных имен: покойный Юрий Кузнецов или, дай Бог ему здоровья, Глеб Горбовский…
— «Поэт величина неизменная…» — говорил Блок. Что значит современность в поэзии, если в ней так катастрофически много ритмически-смыслового соотнесения (метанойи, вос-хищения и возвращения) с Богом? Если она — самое бесполезное из искусств. Под этим углом зрения и замысел, и мастерство, и талант — все подчинено вдохновению, такому единственно возможному «рас-положению души» в пространстве и времени, когда «живейшее восприятие впечатлений и соображение понятий» составляют одно целое, а жизнь оказывается объясненной, объятой ясностью. Хотя это-то и невозможно. Значит, современность в поэзии есть вневременность.
«Я помню все в одно и то же время…» «Поэзия темна, в словах невыразима…»
Ну и так далее…
Поэтому мне проще всего назвать имена тех поэтов, чьи стихотворения чаще ожидаемого были чудесными и случившимися, а не написанными. За последние несколько лет более других меня удивляли стихи Бориса Херсонского, Сергея Гандлевского, Бориса Рыжего, Дмитрия Веденяпина, Олега Чухонцева, Юнны Мориц, Владимира Леоновича, Михаила Дидусенко, Дениса Новикова, Николая Байтова, Андрея Гришаева, Кати Капович, Михаила Айзенберга, Ирины Ермаковой…
А вот перечисленные тобой поэты входят для меня в тот круг, который можно очертить словами «интересно, но предсказуемо». В каждой их подборке есть хорошие стихи, но их надо бы вырвать из контекста, а ни автор, ни редактор этого не делают. Возникает ощущение тотальной инерции стиля. Вот у Геннадия Русакова, например:
…Боже птиц и зверей, погляди на меня!
Я в Горах, чуть левей под тобой.
Я стою посредине огромного дня
на траве, от накрапов рябой.
Ты слегка наклонись
и меня разглядишь:
я недаром на цыпочки встал.
А поскольку я сер, как амбарная мышь,
я тряпицу на шест намотал…
А рядом:
Судил мне Бог звериную живучесть –упасть и встать, и криком изойти. И просто жизнь сменить на просто участь: лети, моя летучая, лети! Раз надо так — я вытяну, владыка. Ты сам решил, тебе и камень с плеч. Но ты глухой, а я осип от крика… Зачем, отец, тебе меня беречь?
За первыми строками поэзии много, а за вторыми — совсем чуть-чуть. И вторых — подавляющее большинство. Дмитрий Быков пишет хлестко и зачастую виртуозно по словам, но не по тому незримому, что за ними. Почему-то рядом с ним мне все время хочется поставить Сашу Черного. Наверно, у него есть и своя «Обстановочка». Не могу сказать, что прочел все написанное им, но каждый раз, когда пытаюсь это сделать, как будто пробираюсь через однообразный лес, знаешь, бывают такие, и грибы есть, и поляны, и опушки, а чувство тиража не покидает. Иными словами, у него есть хорошие стихи, но они — исключение из правил. Причин тому много, основная, наверно, в том, что и острота ума, и уникальная память — все вплавлено в дела цивилизационные. Он знает, что будет в следующей строфе, хотя и ритм влекущий, и рифма виртуозная.
В девяностых некоторые песни Михаила Щербакова мне нравились, но глазами я их никогда не пытался увидеть. Наверно, потому, что их очарование было самодостаточно. Скажем, «… А меня убьют на войне» не оторвать от музыки. Есть ли такие, которые можно? Конечно, например, «Аллилуйя» или «Спит Гавана, спят Афины, спят осенние цветы. . .».