Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Волнение, подавленное, но не побеждённое, полезло наружу в виде дрожи. Увы, трясло меня всё заметнее. Пришлось сдаться:
– Я ужасно переживаю! Как думаете, я понравлюсь им?
– Это добрые люди. Тётушка заплакала, когда узнала, что вы живы, дитя. Вот всё, что мне известно.
– Может, они и добрые, но зачем им лишний рот?
Эсэсовец промолчал: у него не нашлось ответа. Но я решила ещё немного поговорить.
– Я ведь могу отработать пропитание! Герр Кайенбург знает. Он подтвердит, что я могу. Вы скажите это моим родственникам.
Мой сопровождающий ничего толком не знал ни про родственников, ни про меня саму, ни про ситуацию, в которой я оказалась, потому помалкивал. Я же, поймав вдохновение, добавила после короткого раздумья:
– Но если родные не захотят, чтобы я осталась с ними, я могу поселиться в монастыре. Тут, в Германии, ведь есть монастыри, как в Тибете?
Сопровождающий рассмеялся и заявил, что для меня, должно быть, найдётся местечко получше, чем монастырь. Расплывчатая формулировка, мягко говоря, не успокаивала. Я мысленно нащупала в глубине памяти формулу самоликвидации, подтянула её за хвостик поближе к поверхности и, убедившись, что помню целиком, успокоилась. Проявлять и дальше инициативу в разговоре не рискнула и предалась любимому занятию: стала во все глаза смотреть по сторонам.
За окнами автомобиля проплывали зелёные пригороды и деревни, каких я в жизни не видела: с каменными и деревянными домами в два-три этажа. Не деревня, а городок – если бы не дорожные указатели. В одном из таких пригородных селений и остановился автомобиль – перед светлым трёхэтажным домом с высокой липой в палисаднике.
Тётя моей «матери» оказалась крепкой, высокой и широкоплечей женщиной лет шестидесяти с волосами, крашенными в жёлтый цвет. Все чувства и мысли простой женщины были как на ладони. Она очень волновалась перед встречей с внучатой племянницей и поверить не могла в такую радость: что малышка Хайке нашлась. Тётя и обняла меня, и расцеловала, и долго вглядывалась в лицо, отыскивая знакомые черты и утирая потоки слёз. Она плакала о давно умершей сестре, с которой была дружна в детстве и юности, о племяннице, с которой мало общалась и которая, к несчастью, так рано сгинула в чужедальней стороне. Меня, вовсе не знакомую, она тоже считала родной, потому была вынуждена всплакнуть и над превратностями моей судьбы.
К моему глубокому огорчению, черт явного фамильного сходства тётушка не нашла. Однако не выявилось и несоответствий тому немногому, что она знала обо мне. Вздохнув, она обошла эту тему молчанием и подумала о зяте, который подавил не только волю её племянницы, заставив путешествовать с ним по опасным краям, но и фамильные черты, внедрив в мою внешность преимущественно свои собственные.
Мой провожатый, перекинувшись с женщиной парой фраз, уехал. Я поняла так, что он не знает, когда и кто в следующий раз заедет за мной, но ей предварительно позвонят по телефону.
В доме было уютно: тепло, чисто, вкусно и по-простому – без чопорности и церемоний. Тёткин сын, проживавший с ней, и почти взрослая внучка, частенько забегавшая, отнеслись ко мне без лишнего родственного трепета, но с тем же радушием и доброжелательным любопытством.
О моём прошлом, вопреки всем ожиданиям, никто не заговаривал. Видимо, «родственники» решили, что тема былых лишений может ранить мою настрадавшуюся душу. Или им подсказал кто, как надо со мной обращаться. Потому что они старательно занимали моё время и внимание освоением местного быта и нравов. Что прилично, а что не очень, как одеться в люди и дома, как делать покупки в разных магазинах и лавках, как готовить на газовой плите и как звонить по телефону. Многое и впрямь оказалось внове: например, на родине я ни разу в жизни не была в кафе или ресторане, тем более не считала это делом обыденным.
Самой тётке наиболее интересны были темы еды, доступности продуктов и товаров и, само собой, цен на всё это. Она с упоением посвящала меня во все тонкости выбора товара исходя из его качества и цены.
Женщина неустанно жаловалась на различные лишения, которые постигли немцев ещё до начала войны, поскольку страна жила по принципу «пушки вместо масла». С началом войны ситуация усугублялась, совсем тяжко стало в сороковом, когда по продуктовым талонам давали унылые наборы консервов, а хороших продуктов не достать было даже и за большие деньги, натурального кофе не попить. Теперь же ситуация почти выправилась, так как в Германию, наконец, пошли, как и было ранее обещано Гитлером, продукты с завоёванных территорий. Женщина была удовлетворена этим обстоятельством. Как теперь живут люди на оккупированных территориях и какая справедливость в том, чтобы они отдавали немцам своё кровное, – она не задумывалась. Она часто и с удовольствием заговаривала об этих продуктах с завоёванных территорий: что они не так хороши, как отечественные, но и то ладно, что они всё же появились. В продаже снова есть колбаса разных сортов; мясник сказал ей: с Украины везут скот.
Так мне больно было всё это слушать – как ножом по сердцу! Поначалу колбасы этой пресловутой из украинского скота и в рот брать не хотелось, но потом я со злостью подумала, что единственная в тёткином доме имею право есть продукты, выращенные на советской земле…
Во всём поведении этих людей со мной было что-то излишне правильное, продуманное – что-то, похожее на выполнение чужой инструкции. Считывая их мысли, я почти уверилась: их действительно проинструктировали, что надо делать, чтобы как можно скорее адаптировать меня к цивилизованной жизни. Хотя эти люди и опирались на чужие подсказки, относились они ко мне с искренней родственной симпатией.
За несколько дней стало ясно, что тётка не предпринимает попыток выявить какие-либо особые приметы вроде шрамов или родимых пятен на моём теле. Я спокойно раздевалась, мылась, причёсывала волосы в одиночестве, без изучающих глаз. И в мыслях женщины никакие особые приметы не мелькали. Зато мелькали деньги. Ей выделили средства, чтобы моё присутствие в доме не стеснило семью в финансовом отношении. Она радовалась такому обороту дела, но её доброе отношение к племяннице обусловливалось всё же не деньгами, а родственными чувствами. В этой семье придавали большое значение родственным узам. Семейство надеялось, что я скоро вольюсь в его ряды – не формально, а всем сердцем и всей душой.
Всё, что они обсуждали со мной и при мне, касалось быта, за исключением кино и радиопередач. О политике – ни слова. Хозяева не были заражены идеями нацизма, но так же они не подхватили бы ни одну из идеологий, какая только стала бы им известна. Крикливые военные сводки в выпусках радионовостей тётка слу шала через силу: война пугала её, а ей так не хотелось думать о плохом! В результате она жила, думала и чувствовала так, будто войны нет вовсе. Кроме того, все домочадцы боялись при мне высказывать любое своё мнение по военным и политическим вопросам, если оно и возникало. Исключение составляла только пресловутая продуктовая тема, но её в тихом тёткином доме никто не принимал ни за военную, ни за политическую. В остальном же… Не то чтобы они не доверяли бедной девочке-сиротке с удивительной и печальной судьбой. Но за моей спиной слишком откровенно маячили люди в эсэсовской форме.