Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то время как она самым спокойным, непринужденным тоном произносила эти слова, Юлиус начал мало-помалу оправляться от первоначального потрясения.
При первом взгляде Олимпия, несомненно, походила на Христиану. Но по мере того как он внимательнее вглядывался в ее черты, это сходство уменьшалось.
Выражение лица и тип красоты были у нее совсем другие, чтобы не сказать противоположные. Христиана была хрупкой, тоненькой, нежной, очаровательной, почти прозрачной, ребяческий пушок еще не исчез с ее щек, — она была грациозным цветком весны. А фигура Олимпии дышала силой и решительностью, блистательной, властной красотой, осознавшей свое могущество; уверенное спокойствие говорило о даровании; да и ростом она была заметно выше, кожа ее была смуглее, волосы — темнее.
Впрочем, даже если объяснить все эти внешние изменения возрастом и переменой климата, было в ней нечто такое, чего ни время, ни солнце Италии, разумеется, не могли бы придать Христиане: это хладнокровие, с каким она восприняла появление Юлиуса. Разве нежная, трепетная натура Христианы устояла бы перед этим внезапным видением былого, если даже Юлиус, мужчина, потрепанный всеми бедами житейскими, очерствевший за семнадцать лет дипломатической службы и политических интриг, не смог выдержать подобного удара — ему казалось, что сердце в его груди разбилось на куски.
Итак, это была не Христиана!
Несколько овладев собой, Юлиус произнес взволнованным голосом, на сей раз по-французски:
— Простите меня, сударыня. Увидев, как вы прекрасны, еще намного прекраснее, чем говорит молва, я, по-видимому, в первую минуту потерял голову.
— Вашему превосходительству не стоит извиняться за это, — со смехом заметил лорд Драммонд. — Синьора привыкла производить сильное впечатление. — И он повернулся к следующему гостю: — А теперь, сударыня, позвольте вам представить моего друга, человека, которому я обязан жизнью, господина Самуила Гельба.
И вот Самуил и Олимпия оказались лицом к лицу.
Самуил, также пораженный видом певицы, хоть и не выразил своего изумления ни единым словом, был, может быть, взволнован не меньше Юлиуса.
Когда его взгляд скрестился со взглядом актрисы, этот железный человек вздрогнул.
Суровая и бесстрастная, Олимпия кивнула ему, не произнеся ни звука.
Но Самуил, не зная почему, почувствовал, что взгляд, брошенный ею, больно ранил его.
Что было в этом взгляде? Высокомерие прославленной, всеми обожаемой артистки, мимоходом уничтожающей своим презрением безвестного, затерянного в толпе человека? Или ненависть обесчещенной женщины, чья жизнь разбита? Разумеется, если Олимпия была Христианой, она только так и должна была смотреть на Самуила. Но откуда робкое, нежное дитя могло бы взять столько силы и дерзости? Нет, это не Христиана. Самуил мог не тревожиться. Сама надменность этой женщины была порукой тому, что ему нечего опасаться.
Именно твердость вызова, мимоходом брошенного ему, должна была успокоить Самуила. И она его успокоила.
Вошел лакей и объявил, что кушать подано.
Лорд Драммонд предложил Олимпии руку, и все направились в столовую.
— Я вел себя как безумец, не правда ли? — шепнул Юлиус Самуилу.
— Черт возьми, у меня было поначалу то же впечатление, что у тебя, — отвечал Самуил. — Но сходство проверки не выдерживает.
— Увы! — вздохнул Юлиус.
И по приглашению лорда Драммонда он уселся за стол справа от Олимпии.
Вначале разговор был общим. За первым блюдом говорили преимущественно о политике. Предметом беседы стали формы государственного правления, и англичане пустились в пространные пылкие восхваления власти монарха и аристократии в своей стране. Банкир, депутат и адвокат-историк присоединились к этим похвалам, согласившись, что человечеству нечего желать лучшей доли, чем освященное Хартией благосостояние нескольких тысяч избранных, основанное на нищете всех остальных. Однако, по мнению этих половинчатых революционеров, отныне богатство и способности также должны стать пропуском в круг привилегированных, так что понятие аристократизма должно быть самым решительным образом расширено за счет включения в него буржуазии.
Самуил Гельб в своей обычной насмешливой манере принялся дополнять и развивать утверждения этих защитников народа. Да, он готов поклясться, что существуют два класса людей: те, что созданы повелевать, наслаждаться, быть депутатами и министрами, блистать в обществе, занимать почетные места, иметь образование и досуг, и чернь, составляющая самое меньшее три четверти населения, которая самим Провидением приговорена вечно влачить тяжкую ношу, потеть, пресмыкаться в невежестве и терпеть лишения, будучи не более чем навозом, утучняющим ниву процветания других. Он способен признать, что революции имеют некоторый смысл, но при одном только условии: их следствием может стать лишь замена одного министра или даже одного короля другим, но уж никак — не монархии народовластием, ибо недопустимы попытки расширять понятие власти настолько, чтобы вся нация в целом пришла к управлению.
Маленький историк-южанин с живостью кивал в знак согласия.
По сравнению с убожеством подобных разглагольствований ужин особенно поражал блеском и артистическим разнообразием. Живые розы и камелии в больших вазах распространяли свой аромат, изысканные серебряные блюда времен Людовика XV ласкали глаз своей тонкой резьбой. Подсвечники походили на деревца с серебряной листвой, среди которой расцветали огненные цветы. Вскоре под воздействием кушаний и редких вин сотрапезники оживились, беседа стала вольнее, причудливее, натянутость исчезла, и каждый отдался течению своей мысли.
Гамба весело жестикулировал. Он рассказал историю суфлера из Сан Карло, который, однажды увидев его на канате, воспылал желанием научиться тому же и целый год с упрямой неуклонностью возобновлял свои попытки, ломая себя ноги по два-три раза каждый месяц, но ни разу так и не сумев удержать равновесие хотя бы секунду. Несмотря на серьезные физиономии персон, сидящих за столом, Гамба, разгоряченный воспоминаниями, не смог удержаться от проявлений своего дурного вкуса и до того забылся, что даже вскочил на спинку стула с целью изобразить уморительные позы и гримасы несчастного суфлера, шатающегося на канате.
Сотрапезники дружно рассмеялись, и более всего над самим Гамбой.
Что касается Олимпии, то она во все продолжение ужина оставалась сдержанной и серьезной. Всем, кто с ней заговаривал, она отвечала весьма умно, и ее замечания были глубоки. Юлиус мало-помалу стал ощущать, что ее меланхоличная, строгая фация все больше пленяет его. Когда винные пары и легкая беседа возвратили ему присутствие духа, он обратился к ней с восхищением, почти страстно:
— Я слышал вас однажды вечером на балу у госпожи герцогини Беррийской, и мне казалось, что за всю свою жизнь я не смогу более испытать ничего подобного. А сегодня вечером я вас увидел и понял, что ошибался.
Когда ужин закончился, гости поднялись из-за стола и перешли в гостиную.