Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лаура?! — ужасается Губерт. — Лаура?! Это что-то ужасно близкое к Эммануэль…
Все смеются. Оливер тоже.
— Или к Сабрине… — говорит кто-то.
Взрыв смеха. «Что в этом такого жутко остроумного?» — думаю я.
— Или к Ванессе… — говорит Оливер.
Опять смех.
— А ты молчи, Пажоут! — вскипаю я.
— Я вполне допускаю, что кто-то может критично относится к моему имени, — не сдаюсь я и смело смотрю на хозяина дома, — только, конечно, не тот, кого зовут Губерт.
Разумеется, Губерт не слышит меня или делает вид.
— Боже ты мой, Лаура! — притворно стонет он, держась за голову. — У меня в доме Ингрид и Лаура… У меня дома ожившая Красная книга!
Все снова смеются. В том числе Ингрид и Оливер. Мне становится холодно — от ног и выше.
— Как ты думаешь, твой приятель когда-нибудь пригласит нас войти в комнату и сесть? — обращаюсь я к Оливеру. — Как ты думаешь, он предложит нам что-нибудь выпить, если даже наши имена в Красной книге? И как ты думаешь, он поставит этот несчастный букетик в вазу? И даст нам какие-нибудь шлепанцы?
Под конец я немного повышаю голос. Квартира потрясенно затихает.
У Оливера укоризненный вид.
— Не слишком ли ты нервозна для разумницы, Лаура? — насмешливо говорит Губерт. — Расслабься, Лаура! Приготовь хотя бы салат из злачных побегов, чтобы прогнать депрессию…
Эта реклама мне знакома.
— Или покрась комнату яркими красками… — предлагает один из мужчин в углу.
Только теперь я замечаю, что Губерт держит в руке последний номер «Разумницы».
Меня вдруг осеняет: Ингрид и я — для них Жемловы.
4
И все идет в том же духе. Губерт в основном не дает никому вставить слово — говорит он один.
Когда шуточки в адрес нашего журнала наконец надоедают ему, он принимается язвить по поводу бездуховности рекламы и абсолютной творческой импотенции так называемых креаторов (Оливер смеется); затем для всех нас ставит «Половецкие пляски» и до середины сочинения по-дирижерски размахивает руками. Потом перескакивает на Дни немецкого театра в Праге и заводит речь о Томасе Бернхарде[65]как о единственном живом немецком писателе; остальные живые немецкие писатели якобы давно мертвы, только не знают об этом… Оливер, который недавно по случайному совпадению прочел сорок страниц романа Бернхарда «Рубка леса» (а затем — я хорошо помню — с тоской отбросил его), утвердительно кивает. Ингрид сохраняет на лице выражение восторга. Что до меня, то мне уже давно нечего пить, из открытого окна невыносимо дует, и к тому же я умираю от голода. На столе передо мной хотя и стоит какой-то засохший паштет, но здесь и в помине нет ничего, на что я могла бы его намазать.
Ради Оливера я выдерживаю в этом интеллектуальном аду более двух часов. Незадолго до полуночи шепчу ему, что хотела бы уйти домой; при этом предлагаю ему, если он хочет, еще задержаться здесь.
— Что с тобой? — говорит Оливер с притворным удивлением и озабоченностью. — Тебе плохо?
Это впервые, когда он меня в чем-то разочаровывает.
— Оливер! — говорю ему тихо. — Ты же понимаешь, что со мной…
Оливер избегает моего взгляда. По его покрасневшим глазам я догадываюсь, что он уже сумел как следует набраться.
— Ты хочешь чего-нибудь? — говорит он, указывая на мою пустую рюмку. — Я принесу тебе вина.
— Я не хочу вина! — говорю раздраженно.
— А чего ты хочешь, Лаура? — с насмешкой спрашивает Губерт.
Когда ему надо, он слышит.
— Отстань от меня, Губерт! — вскипаю я.
Как я ненавижу этого парня! Оливер предостерегающе жмет мне руку.
— Нет, серьезно, — улыбается Губерт, — в самом деле мне любопытно, что может недоставать разумнице?
— Деликатности, например, — холодно отрезаю я. — Лично я бы меньше остроумничала и больше проявляла элементарной человеческой вежливости, если ты вообще знаешь, что это такое. Именно этого мне и недостает в тебе.
— Я не ослышался? — насмешливо говорит Губерт и обращается ко всем остальным: — Лаура нападает на меня… Но почему, Лаура? Почему, Лаура, наши два различных мира, наши две несколько различные культуры не могут спокойно, миролюбиво сосуществовать? Почему, Лаура?
Я встаю, иду в прихожую и начинаю обуваться.
Кровь приливает мне в голову, но не только потому, что я наклонилась.
— Ты хочешь знать почему? — кричу я злобно. — Потому что люди моей культуры, может, не сумеют проанализировать сочинение Томаса Бернхарда, но зато они способны заметить, что их гости уже два часа сидят без еды и питья, что на них из окна дует и что им этот гребаный Корсаков или кто другой все время жутко действует на нервы… Вот потому!
И я хлопаю за собой дверью.
5
Выбежав на улицу, я тщетно в ночной тьме выглядываю такси. Во мне все кипит. Спустя несколько минут из дома выходит Оливер и молча присоединяется ко мне.
— Ты, наверное, сердишься на меня, да? — Я заставляю себя говорить как можно спокойнее.
Он молчит. Приближается свободное такси, я схожу с тротуара на проезжую часть и машу. Водитель тормозит и останавливается. Замечаю, что Оливер, садясь в машину, пошатывается, но не придаю этому значения. Таксист подозрительно оглядывается.
— Куда едем? — спрашивает он Оливера.
Оливер хмуро пожимает плечами. Я даю свой домашний богницкий адрес.
— Пойми, — говорю я тихо спустя какое-то время, — за весь вечер меня там никто ни о чем не спросил. Никого не интересовало, кто я. У всех уже заранее был готов приговор: она работает в «Разумнице», стало быть, дура…
Таксист смотрит на меня в зеркало заднего вида.
— Меня просто бесит, что всем обязательно надо кого-то ненавидеть… Что всем нужно кого-то глубоко презирать! — вырывается у меня.
Оливер спит. Дышит, посапывая. Он почти весь съехал с сиденья, только голова катается по его спинке; вид весьма непривлекательный.
«Иногда и о других надо думать, — рассуждаю я про себя. — В этом все дело».
Остаток пути я молчу. Перед нашим домом бужу Оливера. Он слишком быстро выходит. Я плачу и сквозь шум мотора и жужжание игрушечной типографии слышу, как неподалеку Оливера рвет. Таксист тоже напрягает слух.
— В самый раз, — говорит он с отвращением. — Не то вам бы дорого это обошлось…
Оливер — алкоголик? — Временно вежливый Губерт — На отечественное афродизиакальное масло нельзя рассчитывать