Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Откуда я знаю? – спросил мрачно Петя.
– А я вам скажу. – И понизила голос. – Последней собаке и той было ясно, что дочка моя – проститутка. Она к нам мужчин табунами водила! Мы с мужем – известные люди, артисты, а выйти из дому буквально стеснялись! На нас на бульваре все пальцами тыкали!
– И что? – Петя сжался, смотрел исподлобья.
– Как что? И тогда я сказала: «Послушай, Виола! Садись в этот поезд и – всё. Пожалей хоть ребенка! Ведь ей – идти в школу, ведь ей – идти в садик… Ее заклюют! Пожалей хоть ребенка! В Москве ты начнешь все с нуля. Ради бога!» Она-то, конечно, была очень рада. Ей этот ребенок… Да ей – что ребенок, что кошка, что мышка! Вильнула хвостом и умчалась. Кукушка! Бегите отсюда и не возвращайтесь!
Перед Петей стояла не просто женщина – уже пожилая, прекрасного вида, хотя, может быть, все же слишком большая, – стояла богиня из греческих мифов, и ноздри ее раздувались от гнева. Она не лгала, она предупреждала. И Петя услышал. Он робко взглянул ей в глаза. Адела ответила гроздьями молний.
– Я вас заклинаю, как сына: бегите!
И он убежал. Нет, ушел, оглядываясь и замедляя шаги, потому что сердце его стало как-то слишком сильно стучать внутри большого и неповоротливого тела, как будто просило вернуться обратно, в ту грустную песню, которую пели они на диване со лгуньей Виолой, и там тоже было о чьем-то сердечке, и это сердечко стонало, стонало…
Адела вернулась в дежурку. Простодушная Виола в том же самом черном лифчике и короткой юбочке лежала, сжавшись в комочек, лицом к стене.
– Вставай и взгляни мне в глаза! – приказала Адела
Виола послушно села и заплаканными, распухшими глазами посмотрела на мать. Адела дала ей пощечину.
– Мечтала, я вижу, в столице остаться? И замуж здесь выйти? И Яну забрать? О нас ты подумала? Вот что, Виола: запомни навеки! Такого не будет! Никто тебе Яну сюда не отдаст! Под все поезда костьми лягу! Запомни!
Оставшиеся экзамены Виола сдала и в начале июля вернулась обратно домой вместе с матерью. С приходом сентября свое обучение в аспирантуре она и продолжила в Новосибирске.
Прошло еще года четыре. Марат Моисеич ушел на пенсию и посвятил всего себя воспитанию внучки. Яночка ходила в детский садик, и дед ее – самый красивый на свете – на всех детских елках был Дедом Морозом. Виола закончила аспирантуру, работала, но получала копейки, хотя и была молодым кандидатом.
А вот на Аделу дивился весь город. Их с мужем всегда и везде узнавали: артисты ведь так популярны в народе. За все эти годы ни разу – ни разу! – она не покинула дома без грима, перчаток и лаковой сумки. Толстела, теряла румянец и кудри, глаза опухали, и ноги, и руки, но был маникюр на ногтях, и прическа, и шуба, и платье, и пудра с помадой. Теперь все дивились тому повороту, который судьба предложила Аделе, известной и памятной людям по сцене. Адела сидела на кассе в огромном, недавно открывшемся универсаме. Да, так и сидела. Нехитрое дело: подставят тебе табурет – и работай. Адела работала. В лаке и кольцах, помаде и пудре, с медовой улыбкой. Причиной такому неожиданному и несколько унизительному даже превращению было отвратительное снабжение города Новосибирска. Пустые прилавки. Достать-то по-прежнему ей доставали, но не было денег за все переплачивать. А Яне нужны были творог, бананы, хорошее масло и свежие сливки. И мясо, и курица с рыбой в придачу, и разные овощи, и мандарины. Ребенок рождается, чтобы кормили, а не для того, чтоб ребенку зачахнуть.
– Послушай, Адела! Но нас же все знают! – И муж покрывался испариной. – Как же… Как это ты сядешь на кассу, Адела?
– Тебе показать, как я сяду?
Смеялась. И даже белье обнажила однажды, задрав сзади платье.
…Холодно было в Новосибирске, темно было, холодно. Марат и Алеша, уже второкурсник, встречали Аделу с работы. Она выплывала в мешках и пакетах, лицо было мрачным. Пакеты трещали. Не глядя на них, отдавала покупки. Домой шли – молчали. Адела снимала холодную шубу и хлопала дверью большой своей спальни. Ложилась и громко рыдала в подушку. Тогда к ней входила кудрявая внучка и гладила бабушку детским мизинцем. Потом они рядышком и засыпали.
Яночка заканчивала первый класс, когда ее мама Виола познакомилась с Андреем Анатольевичем. Он был очень жилист и очень подвижен. Похож на лису – если в профиль, на волка – когда опускал уши вытертой шапки. Работал врачом в поликлинике. Детство провел под Норильском и там же родился. Дитя заключенных, веселого мало. Родители Андрея Анатольевича проходили по политической статье и в лагере выжили чудом. И чудом у них появился ребенок. Но оттого, что звезда, осветившая этого неуверенно закричавшего, окровавленного еще ребенка, которого только что извлекли из материнского живота, была самой яркой, и самой мохнатой, и самой упорной на небе звездою, Андрей Анатольевич стал очень сильным. Похоронив родителей в зоне вечной мерзлоты, он перебрался в Новосибирск, поступил в медицинский институт, окончил с отличием, стал офтальмологом. Женился весьма неудачно, развелся. И тут в его жизни возникла Виола. Андрей Анатольевич почувствовал то, о чем поется в песне. Все стало вокруг голубым и зеленым, и радость его не нуждалась в причинах. Причина была, но одна и все время: Виола и взгляд ее, скорбно-лукавый.
Они поженились. Адела смолчала. Все ее опасения и редкая даже для женщины проницательность выплеснулись в одной строчке из короткого письма брату: «У нас теперь в доме живет уголовник». Трудно сказать, что имела в виду Адела, выбрав именно это слово для определения непростого характера Андрея Анатольевича. Он ничего не украл из ее прекрасной квартиры и ни на кого из находящихся в ней ни разу не покусился. Но что-то в немного раздвоенном носе и в той напряженной сдержанности, которая отличала все его поведение, включая даже то, как он спускал воду в уборной, не просто настораживало Аделу, а сразу вело ее к горькому выводу: они были – люди закона, а он – уголовник. Скандалов, однако, совсем не случалось. И молодожен, и хозяйка квартиры терпели друг друга, как хищные звери, случайно попавшие в общую клетку. И только тогда, когда Андрей Анатольевич, желая избежать произвольного вторжения в их с Виолой комнату то девочки Яны, то парня Алеши, а то (что бывало нередко) Аделы, вмонтировал в дверь помещенья замок, Адела сказала, чтоб оба съезжали. И он, и Виола. Но только без Яны. У Яны здесь дом, и у Яны здесь школа. (А школа и правда была очень близко.)
Андрей Анатольевич добился крохотной комнаты в медицинском общежитии, и они съехали. Медицинское общежитие было на другом конце города, транспорт работал плохо, Виола опять оказалась разлученной с дочерью, и даже телефон в общежитии был всего один на целый этаж: с ребенком не поговоришь.
У Андрея Анатольевича были жесткие пальцы, и слава богу, что он работал офтальмологом, а не дантистом: мог рот разодрать – столь жестки были пальцы. Сначала у Виолы случалась тоска всякий раз, когда Андрей Анатольевич овладевал ею – никакое другое слово не подходило к его любви так точно и сильно, как это, – но вскоре тоска заменилась отчаяньем. То время романа, когда неулыбчивый доктор с раздвоенным носом и страстью в глазах дарил ей цветы и заглядывал в ее опущенное и бледное лицо с надеждой любви и смущенной покорностью, – то время прошло. Теперь у нее был муж, и муж чувствовал себя хозяином не только всего ее тела, но также души, а душа ускользала. Это ускользание Виолиной души, соединенное с ледяным холодом ее тела, вызывало страдание в Андрее Анатольевиче. Он не был ни добрым, ни злым человеком. Он был – дитя ссыльных, отверженных, чудом рожденный внутри мерзлоты, вечной ночи, зачатый рабами на жестком матрасе; и он, выбрав в жены Виолу, хотел бы глотнуть хоть немного тепла, но вышло напротив: Виола глотнула его этой жесткой и яростной воли.