Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Правда? А вино нравится?
— Не особенно.
— Отборное. Ты его еще полюбишь.
— Как скажете.
— Я тебе снилась еще?
— Раз. Не могу рассказать.
— Нет, расскажи.
— Дурацкий сон, сумасшедший.
— Сон и должен быть таким. А Катрина не сумасшедшая. Скажи: «Что для вас сделать, Катрина?»
— Что для вас сделать, Катрина?
— Рассказать мне свой сон.
— Ну, вы там — маленькая птичка, но еще и такая же, как вы в жизни, и прилетела ворона и съела вас.
— А кто ворона?
— Простая ворона. Вороны всегда едят птичек.
— Тебе хочется меня оберегать, Френсис.
— Не знаю.
— А что обо мне знает твоя мать? Она знает, что мы разговариваем как друзья?
— Я ей не говорю. Я ей ничего не говорю.
— Хорошо. Никогда не рассказывай обо мне матери. Она твоя мать, а я Катрина. И останусь Катриной на всю твою жизнь. Тебе это известно? Ты никогда не встретишь такой, как я. Другой такой быть не может.
— И я так думаю.
— Тебе когда-нибудь хочется поцеловать меня?
— Всегда.
— Что еще тебе хочется со мной сделать?
— Не могу сказать.
— Можешь сказать.
— Я — нет. Я вперед сдохну.
Когда они поели, Катрина наполнила оба бокала и поставила на восьмиугольный столик перед диваном, где сидела обычно; а он сел в кресло, теперь уже как бы свое. Он выпил все вино, она налила снова, и они говорили о спарже и об омаре, и она объяснила ему, что значит gratiné и почему этим французским словом называют блюдо, приготовленное в Олбани из омара, пойманного в Мэне.
— Чудесные вещи приходят из Франции, — сказала она ему, а он, разгоряченный вином, удовольствием и перспективами, чувствовал себя непринужденно и все внимание сосредоточил на ней. — Ты знаешь о Святом Антонии из Египта, Френсис? Вы с ним одной веры — веры, которую я нежно люблю, не разделяя. Я говорю о нем потому, что он был искушаем плотью, и говорю о моем поэте, который пугает меня, ибо видит в женщине то, чего мужчина не должен бы видеть в женщине. Вот уже тридцать лет, как он умер, мой поэт, но он видит меня насквозь — в образе женщины, заключенной в клетку и рвущей зубами тело живого кролика[9]. Хватит, говорит ее сторож, нельзя сразу съедать все, что дано тебе на день, — и отнимает кролика, оставляя у нее в зубах свисающие кишки. Она по-прежнему голодна, только во рту у нее вкус того, чем она могла бы напитаться. О, маленький Френсис, кролик мой, ты не должен меня бояться. Я не разорву тебя на куски, и твои нежные внутренности не будут свисать у меня изо рта. Прекрасный Френсис, исполненный многих нежных достоинств, прекрасный юноша, мой желанный, не говори обо мне плохо. Не говори, что Катрина создана для огня luxuria[10]: ты должен понять, что я Антоний и дьявол искушает меня твоей нежностью — в моем доме, на кухне, во дворе, на моем любимом дереве, — тобой, мой нежный Френсис, несший меня нагую на руках.
— Я не мог допустить, чтобы вы вышли на улицу без одежды. Вас бы арестовали.
— Знаю, что не мог, — сказала Катрина. — Именно поэтому я и разделась. Я другого не знаю — каковы будут последствия. Не знаю, хватит ли у меня сил сопротивляться искушениям, которые своевольно вношу в свою жизнь. Знаю только, что любовь моя направлена в тысячу сторон, а так не должно быть, ибо это удел блудницы. Мой поэт говорит, что женщина в клетке с кроликом в зубах — истинный и ужасный образ нашей здешней жизни, а не женщина, оплакивающая вслух несбыточные надежды… мертва, до чего мертва, до чего печально. Ты, конечно, сам понимаешь, что я не мертва. Я просто женщина, добровольно отдавшаяся в рабство прекрасному человеку, образу жизни, который он называет таинством, а я — великолепной тюрьмой. Антоний жил отшельником, и я подумывала о такой жизни — чтобы противостоять Врагу. Но муж боготворит меня, а я его, и оба мы боготворим нашего единственного сына. Понимаешь, не бывало на свете близости более прекрасной и теплой, чем у нас в доме. Мы семья благоговения, успеха, нежно исцеляемых ран. Мы томимся друг без друга, жаждем родного прикосновения. Мы не можем без этого жить. И, однако, ты здесь, я мечтаю о тебе, желаю наслаждений, о которых ты не смеешь говорить, радостей, недоступных даже твоему воображению. Я жажду радостей мадемуазель Ланцет[11], преследовавшей врачей так же, как я преследую тебя, мой чуткий юноша, мой прекрасный Адонис Арбор-хилла. Она любила своих врачей и их дело. Кровь на их фартуках была знаком их совершений в операционной, и мадемуазель обнимала ее, как я обнимаю твою лебединую шею с ожерельем грязи и гляжу в твои глаза, где застыла боль молодой невинности. Ты веришь, что Бог есть, Френсис? Конечно, веришь, и я тоже, и верю, что Он любит меня и будет лелеять меня на небесах, как я Его. Мы будем возлюбленными. Бог создал меня по Своему подобию, так почему мне не думать, что Он тоже невинное чудовище, любящее таких, как я, соблазнительница детей, запертое в клетку животное с кровавыми внутренностями в зубах, женщина, обнимающая окровавленные фартуки, припадающая к алтарю всего, что есть святого, в покаянной позе всех лицемеров? Думал ли ты, Френсис, когда я звала тебя с дерева, что вступишь в мир, подобный тому, где я обитаю? Поцелуешь ли меня, если я закрою глаза? И если упаду в обморок, расстегнешь ли платье, чтобы мне легче дышалось?
Катрина погибла в 1912 году в пожаре, который вспыхнул в Школе Братьев и перекинулся на дом Догерти. Френсиса не было в городе, но он прочел об этом в газете и приехал на похороны. Он не увидел ее: гроб был закрыт. Убил ее не огонь, а дым, так же как желание ее было задушено не пламенем ее чувственности, а пеплом — так думал Френсис.
Могила Катрины на сельском кладбище Олбани, где в подземный мир уходили протестанты, через несколько лет густо заросла одуванчиками и для цветочных парикмахеров кладбищенских стала курьезом. Точно так же, как Френсис и Катрина стригли клен, а он от этого становился лишь пышнее, прополка ее могилы ускоряла рост сорняка: словно на каждый порванный корень ответом было появление сотни новых корешков. И так буен был этот рост, что через десять лет после смерти Катрины могила стала достопримечательностью для кладбищенских туристов, дивившихся весенней желтизне ее последнего земного жилища. Мода прошла, но цветы сохранились и по сей день — и теперь об этом историческом диве помнят лишь древние старики, да праздношатающийся иногда набредет на него, блуждая среди могил, и, наверно, объяснит его капризным природным извержением.