Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2. Чапаев и пустота
Безымянный участник реальных событий, каким хочет остаться англичанин, — лакомый кусок для исторических романистов, виртуальный Гринев.
В воспоминаниях А. Л. Пастернака есть эпизод из берлинской жизни шестнадцатилетнего Бориса (1906 г.):
«…брат… страдал от предполагаемого к нам презрения — которого, кстати сказать, вовсе и не было — и снисходящей терпимости к неполноценным чужакам… Он поставил себе… задачей добиться полной идентичности с немцами, с… особым жаргоном… истых берлинцев… На наше ухо… он добился очень многого….
Раннее утро… Приближавшийся к нам мальчик… насвистывал что-то бодрое и веселое… Мой брат… машинально… но сверху вниз, как старший, похвалил — истинно берлинским манером…: «Здорово ты свистишь!», но покровительственный тон старшего… учуянный мальчишкой, или не совсем берлинский лад и акцент, и желание изобразить берлинца, вызвали в этом гамэне Берлина реакцию неожиданную и быструю: среди общей тишины особенно вызывающе резко и кратко прозвучало: «Besser wie du!» [что-то вроде «Получше тваво!», т. е. не совсем правильно по-немецки, но типично по-берлински. — А. Ж.] Прежде чем брат пришел в себя, гордого победой мальчишки и след простыл….
Полное затмение солнца было бы все же светлее, чем внезапно погрузившееся для брата в полный мрак солнечное утро. Он смолчал и молча шагал дальше… С этого утра брат — как с ним всегда в таких случаях бывало — сразу перестал берлинничать».
Очередное свидетельство настойчивого пастернаковского ассимиляционизма (этнического, политического, религиозного, литературного) любопытно тем, что открывает богатые сюжетные перспективы. Хотя брат-мемуарист — и тоже ассимилянт — старательно обходит еврейские обертоны эпизода, в свете последующей истории немецкого антисемитизма они напрашиваются. Если же учесть, что родители и сестры А. Л. и Б. Л. после революции уехали в Германию, откуда были вынуждены эмигрировать еще раз, в Англию, то анонимная фигура берлинского гамэна обретает неодолимую притягательность желанной лакуны. Какой простор для повествовательных эффектов!
«Гамэн» моложе Пастернака и, значит, Гитлера (р. 1889) на несколько лет, но явно успевает на Первую мировую, сближается там с будущим фюрером, в 20-е годы встречается с семейством Л. О. Пастернака и с гостящими Евгенией Владимировной и маленьким Женей, ухаживает за ней (некий немецкий поклонник фигурирует в переписке Б. Л. и Е. В.), затем, уже нацистским генералом и членом нераскрытого антигитлеровского заговора, оккупирует Одессу, где обнаруживает происхождение всего клана Пастернаков от романа Пушкина с кишиневской «Ревеккой», а также собственные семитские корни; после войны он а la Евграф способствует публикации «Доктора Живаго», съемкам фильма и присуждению Нобелевки…
Или наоборот, он попадает на Восточном фронте в плен, встречается в лагере с Ариадной Эфрон (Ольгой Ивинской? Варламом Шаламовым?), которая читает ему письма Пастернака, когда внезапно его вызывает к себе Сталин, задумавший наладить через него контакт с Гитлером, и они говорят о Гёте, Пастернаке, Мандельштаме и смысле жизни; наступает оттепель, потом нобелевская травля, берлинец уже из ФРГ приезжает в Переделкино, и спустя полстолетия происходит, наконец, настоящее знакомство и узнавание, а двумя годами позже, на похоронах у трех сосен в Переделкине, немец декламирует пастернаковский перевод из Рильке…
Mutatis mutandis та же вальтерскоттовская, а то и пелевинская, техника вскоре станет применима к пожелавшему остаться неизвестным погубителю Зощенко. Тогда, кстати, к английским студентам можно будет как-нибудь подключить и берлинца, скажем, в качестве руководителя их делегации — кембриджского профессора сравнительного литературоведения и заодно агента Интеллидженс сервис.
Скупая правда интересней, да и нужнее людям, но сложное понятней им. Коллективная память не терпит рядом с Чапаевыми пустоты — разве что с большой буквы.
В эпоху бури и натиска конца 50-х — начала 60-х годов от кибернетики ждали всех возможных и невозможных чудес. Повинны в этом были не столько сами специалисты, сколько журналистская и гуманитарная общественность, раздувавшая вокруг кибернетики научно-фантастический бум. Как-то раз на публичном семинаре одному из отцов-покровителей математической лингвистики, члену-корреспонденту Академии Наук А. А. Маркову («сыну цепей» — сыну великого Маркова), задали вопрос о возможности передачи мыслей на расстояние. Марков, высокий, седой, с холеным лицом и язвительными складками у рта, весь просиял и, расхаживая по сцене своей нескладной (хромающей?) походкой, стал говорить в характерном для математиков празднично-издевательском ключе:
— Ну что же, если у вас появилась некоторая мысль, и вы хотели бы передать ее на определенное расстояние, то я бы рекомендовал поступить следующим образом. Надо взять лист бумаги, изложить на нем имеющуюся мысль и доставить этот лист на заданное расстояние. Если адресат правильно поймет прочитанное, то можно будет утверждать, что передача данной мысли на указанное расстояние состоялась.
Престиж кибернетики проявлялся в самых причудливых формах. Однажды на заседании Лингвистической секции Совета АН СССР по Кибернетике ее председатель Вяч. Вс. Иванов доложил, что среди прочих дел имеется письмо от некого товарища с периферии. Письмо очень странного свойства: автор работает над русским глагольным управлением и просит Совет утвердить эту тему. В. В. сказал:
— Пусть себе занимается управлением, но мы-то здесь при чем? Чудак какой-то.
— Почему, — сказал И. И. Ревзин. — Он справедливо заключил, что поскольку кибернетика это наука об управлении, постольку его занятия относятся к нашей компетенции.
Как-то Юра Щеглов, с пренебрежением относившийся к моде вообще и собственному туалету в частности, решил укрепить свой гардероб покупкой двух приличных костюмов. За советом он обратился ко мне. Единственное, что я мог сказать ему с определенностью, это что товар должен быть импортный. Через несколько дней, объездив ряд магазинов, он говорит мне:
— Ну что ж, я могу считать, что приобрел некоторый опыт. Я уже умею отличить советскую продукцию от импортной. Советский товар, он, что ли, сравнительно недалеко ушел от сырья, в нем сырье, так сказать, доступно непосредственному наблюдению, в нем сырье как-то прямо видно, сырье видно.
Так назывался исторический доклад академика Колмогорова в начале 60-х годов, открывший, наконец, широкую дорогу кибернетике. Но мы истории не пишем…
У моего знаменитого соавтора Мельчука было тяжелое детство. Тут и советская власть, и война, и мачеха, и вообще еврейское счастье. Игорь «управлялся». Свою сестру и себя он одно время кормил, за еду отлавливая мух в какой-то столовке, где не хватало липучек. Как и во всем, он достиг в этом машинного совершенства и мог поймать муху одной левой, не глядя.
К моменту моей второй женитьбы (1973 г.) наша совместная работа над моделированием семантики была в разгаре. В качестве младшей коллеги Таня относилась к Мельчуку с пиететом и предвкушала домашнее знакомство (мы работали в основном у меня). А в качестве энергичной хозяйки она приняла практические меры — обила дверь отошедшего к ней кабинета войлоком и кожей, чтобы «громкий, но противный» голос Мельчука доносился туда приглушенным. Таня была, конечно, в курсе мельчуковской мифологии, включая охоту на мух.