Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шанталь вернулась к себе за столик; метрдотель появился минут через пять; она заказала совсем простенький холодный ужин; она не любила есть в одиночку, она, ах, она терпеть не могла есть в одиночку!
Она резала ветчину и все никак не могла отделаться от мыслей, пробужденных официантками: как это может случиться, что в мире, где каждый наш шаг контролируется и регистрируется, где люди без конца натыкаются друг на друга, где в супермаркетах за нами следят телекамеры, где человеку не дадут даже заняться любовью, не напустив на него анкетчиков и репортеров («где вы занимаетесь любовью? сколько раз в неделю? с презервативом или без?»), — как это может случиться, чтобы кому-то удалось ускользнуть из-под контроля и исчезнуть без следа? Да, она знала эту передачу под наводящим ужас названием «Пропавшие бесследно» — единственную передачу, которая обезоруживала своей искренностью и печалью, словно во время нее какая-то неведомая внешняя сила вынуждала телевизионщиков отставить в сторону свою обычную развязность; в которой диктор серьезным тоном обращался к зрителям с просьбой сообщить хоть что-нибудь, что помогло бы напасть на след исчезнувшего. В конце таких передач одну за другой показывают фотографии всех «пропавших бесследно», о которых говорилось в предыдущих выпусках; кое-кого из них не удалось обнаружить и за одиннадцать лет.
Ей представилось, что точно таким же образом она может когда-нибудь потерять Жан-Марка. Остаться одной, в полном неведении, во власти самых жутких предположений. Она не могла бы даже покончить с собой: ведь такой конец был бы предательством, отказом от ожидания, утратой терпения. Она была бы принуждена жить до конца своих дней в непрестанном ужасе.
Она поднялась к себе в номер, кое-как заснула и пробудилась среди ночи после долгой череды сновидений. Они были населены персонажами из ее прошлого: ее мать (давно уже покойная) и, главное, ее прежний муж (она не видела его уже много лет и он был не похож сам на себя, словно постановщик сновидения что-то перепутал в распределении ролей); он был там вместе со своей сестрой, особой властной и энергичной, и со своей новой женой (она ее никогда не видела и тем не менее во сне не сомневалась в ее подлинности); под конец бывший муж принялся одолевать ее туманными эротическими намеками, а его новая супруга поцеловала ее взасос, пытаясь всунуть ей в рот язык. Взаимооблизывание всегда вызывало у нее гадливость. От этого-то поцелуйчика она и проснулась.
Чувство омерзения, вызванное сном, было таким ошеломляющим, что она попыталась докопаться до его причины. Что ее больше всего смутило, думала она, так это произошедшее во сне полное упразднение настоящего. А она была так сильно привязана к своему настоящему, что ни за какие сокровища не променяла бы его ни на прошлое, ни на будущее. Вот почему она терпеть не может снов: они заставляют смириться с недопустимым равенством между собой различных отрезков одной и той же жизни, с нивелирующей одновременностью всего того, что человеку довелось прожить; они подрывают уважение к настоящему. отрицая за ним его привилегии. Так оно и было в этом теперешнем сне: целый кусок ее жизни исчез куда-то без следа: Жан-Марк, их общая квартира, все прожитые с ним годы; на их месте разлеглось прошлое, его заняли люди, с которыми она давно порвала и которые теперь пытались заманить ее в сеть пошлых эротических соблазнов. Она чувствовала на губах влажные губы женщины (совсем не дурной, — выбирая актрису на ее роль, постановщик сновидения выказал изрядную требовательность), и это было ей до такой степени противно, что она среди ночи поднялась и пошла в ванную — как следует вымыться и прополоскать горло.
Ф. был стародавним другом Жан-Марка, они познакомились еще в лицее; убеждения у них были совершенно одинаковые, они сходились во всем и поддерживали тесные отношения вплоть до того дня, когда, уже много лет назад, Жан-Марк внезапно и окончательно разочаровался в нем и перестал с ним видеться. Когда ему сообщили, что Ф., не на шутку расхворавшись, лежит в одной из брюссельских больниц, он не выразил ни малейшего желания навестить его, однако Шанталь настояла, чтобы он это сделал.
Вид старого друга производил удручающее впечатление: в его памяти он остался таким, каким был в лицее, хрупким, всегда безукоризненно одетым подростком, наделенным таким врожденным изяществом, что рядом с ним Жан-Марк чувствовал себя каким-то бегемотом. Тонкие, почти женственные черты лица, благодаря которым Ф. выглядел прежде моложе своих лет, теперь только старили его: лицо казалось гротескно крошечным, сморщенным, морщинистым — ни дать ни взять личико египетской царевны, мумифицированной четыре тысячи лет назад; Жан-Марк покосился на его руки: одна из них неподвижно застыла под капельницей, в вену была введена игла; другой он то и дело размахивал, помогая себе при разговоре. Еще в юности, глядя, как его друг жестикулирует, Жан-Марк не мог отделаться от впечатления, что на миниатюрном теле Ф. руки выглядели совсем маленькими, крохотными, словно у марионетки. Это давнишнее впечатление только усилилось во время визита Жан-Марка в больницу — ребяческая жестикуляция Ф. никак не вязалась с серьезным тоном его речей; друг рассказывал ему, что пролежал в коме много дней, пока врачам не удалось вернуть его к жизни…
— Ты ведь слыхал о свидетельствах людей, прошедших через смерть. Толстой говорит об этом в каком-то из своих рассказов. Туннель — а в конце него свет. Манящая красота инобытия. А я, клянусь тебе, никакого света не видел. И, что хуже всего, никакого намека на бессознательное состояние. Все сознаешь, все чувствуешь, вот только врачам это невдомек, и они несут в твоем присутствии всякую околесицу, даже такую, которую тебе вроде бы не полагается слушать. Что тебе каюк. Что мозги у тебя набекрень.
Он на мгновение запнулся. А потом продолжал:
— Не хочу сказать, что сознание мое было абсолютно ясным. Я все понимал, но это «все» было слегка искаженным, словно во сне. А временами сон переходил в кошмар. Только в жизни кошмар быстро кончается: стоит тебе закричать — и ты уже проснулся. Но я не мог закричать. Весь ужас был в том, что я не мог. Был просто не способен закричать в самый разгар кошмара.
Он снова умолк. А потом продолжал:
— Я никогда не боялся умереть. А теперь боюсь. Не могу избавиться от мысли, что после смерти останешься в живых. Что умереть — значит жить в бесконечном кошмаре. Ну да ладно. Ладно уж. Поговорим о чем-нибудь еще.
До своего визита в больницу Жан-Марк был уверен, что ни одному из них не удастся увильнуть от воспоминания об их разрыве и что ему волей-неволей придется сказать Ф. хоть несколько неискренних слов примирения. Но его опасения оказались напрасными: мысли больного просто не могли обратиться к столь ничтожным темам. Как бы Ф. ни хотел «поговорить о чем-нибудь еще», он продолжал распинаться только о своем исстрадавшемся теле. Его рассказ нагнал на Жан-Марка глубокую тоску, но не пробудил в нем ни малейшего сострадания.
Неужто он и вправду такой холодный, такой бесчувственный? Как-то, уже много лет назад, он узнал, что Ф. его предал; словечко, что и говорить, чересчур романтичное, есть в нем что-то ходульное: однажды, на каком-то собрании, где сам Жан-Марк не присутствовал, все ополчились на него так ретиво, что в результате он лишился своей должности. Ф. на этом собрании был. Он был на нем — и не вымолвил ни единого слова в защиту Жан-Марка. Его крохотные ручки, столь охочие до жестикуляции, не произвели ни малейшего жеста в пользу друга. Боясь допустить ошибку, Жан-Марк провел доскональное расследование выяснил, что Ф. и в самом деле промолчал. Когда сомневаться больше уже не приходилось, он на несколько мгновений почувствовал себя глубоко уязвленным; потом решил никогда больше с другом не видеться; тут же после принятия этого решения его охватило чувство необъяснимо радостного облегчения.