Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Запомню, — пообещал Андрей. — К сожалению, хан, наша репутация вообще очень часто зависит от скотов…
Подвернулся ему урядник.
— А тебя кой черт за язык тянет? — в гневе зашипел Карабанов. — Отвечай мне, коли спрошу. А какого ляда с ханом тебе болтать? Стой и молчи в портянку…
Поручик швырнул охапку соломы возле ног Лорда и бросился на нее головой. Закрыв глаза, Андрей еще успел подумать, что сильно изменился за эти дни; потом его вскинуло в седло и помчало куда-то, и желтые листья закружились в воздухе, и Аглая пошла к нему навстречу, еще издали протягивая руки…
— Ишь, разорался, — сказал Дениска Ожогин, когда Карабанов заснул.
— Видать, полковничиха-то наша не дала ему в Игдыре, вот и блажит теперь!
— А ты откель знаешь про то? — спросил конопатый Егорыч.
— Да Сашка Лихов в разъезде был, так видел, как он в окно к ней сигал.
— Хрен с ними, — мрачно заключил урядник. — Дело господское. Да и баба она в соку — только давай. А его высокоблагородие уже не тот гвоздь. Спим, станишные. Завтра небось нашего брата опять в горы погонят…
Но на этот раз погнали не их: полковник Хвощинский решил дать казакам отдых и вывел две сотни из крепости, расположив их на постое у Зангезурских высот, чтобы оградить город с запада, куда, петляя и залезая в горы, бежала дорога через Каракилис и Алашкерт, до самого Эрзерума.
Началась жизнь палаточная — вольная. Однако если в дежурстве, то закон: после водопоя кони оседланы, мундштуки надеты, людям спать в амуниции, ружья держать в козлах. Казакам прислали из степных заводов молодых лошадей — «неуков», очень злых и норовистых. Уманские сотни сторожили от набегов баранты овец и верблюдов, неустанным гарцеванием и джигитовкой втравливали «неуков» в подседельную жизнь. И вскоре в бахвальстве носились сорвиголовы через плетни и ямы, запрыгивали ногами в седла, с хохотом брали товарища в стремя, который на полном аллюре наливал чихиря из фляги в чепурку и давал выпить наезднику.
Карабанов поначалу боялся за казаков, потом — ничего, привык.
— Только шеи себе не сверните, ухари, — просил поручик (сам же он, признавая лишь высшую школу верховой езды, от лихой джигитовки удерживался, чтобы не осрамиться).
Жизнь на высотах Зангезура была и сытнее, чем в крепости, да и Дениска Ожогин еще приворовывал для приварка. Гуртоправы — люди степные, глаз у них зоркий, как у орла-беркута. По вечерам загоняют баранту в глубокую падь, старый гуртовщик окинет стадо одним взором и сразу скажет:
— Нема одной овцы!
Станут считать — все налицо. Назавтра снова выйдет старый гуртоправ, зорко оглядит стадо и снова:
— Нема одной! ..
Пересчитают — опять все.
Дениска сам однажды, будучи под хмелем, покаялся Карабанову:
— Ваше благородие, это же не воровство. Рази же мы украдем? ..
Он, бес этот, даром что старый, а по глазам овец считает. Я-то, не будь дурак, одной овце, которая понаваристее, еще загодя камень на шею вяжу. Овца глаз-то на гуртовщика не подымет, он и орет тогда, что нету. А она тут, ваше благородие, в стаде. Ну, а когда уже привыкнут, что «нема одной», тут ее и кидай в котел: она уже лишняя! ..
— Ну, Дениска, — не раз грозил ему Ватнин нагайкой, — быть тебе, о.
— …в урядниках! — весело подхватывал Ожогин.
— В урядниках, то верно, — хмуро соглашался Ватнин. — Только в драных урядниках! Нагайку-то вот видишь? ..
И, поворачивая над кострами ружейные шомпола, на которых жарились, истекая жиром, куски свежей баранины, уманцы, говорили:
— А што, братцы? Кажись, не по-собачьи живем: людьми стали…
Штоквиц с головой зарылся в свежие хрустящие газеты, пришедшие из Игдыра. Читая, он вздыхал, крепко и подолгу чесался.
— Что вы переживаете, господин капитан?
— Да тут, понимаете ли, иногда прелюбопытные вещи встречаются. Впрочем, и вранья тоже хватает…
Солдат был сух и легок, будто его изнутри выжгло. Солдат еще николаевский — такие редко сгибались. Сразу пополам сломается — и можно в гроб класть. Отшагав свое под барабаном, вернулся солдат в свое Заурядье или Калиновку (это безразлично) и остаток жизни цепко, к себе безжалостно, давай деньги копить. Вот и старость тихая под истлевшим мундиром, затуманились от времени кресты и медали. Солдат трубочки не выкурит, шкалика не опрокинет — все копит, жила бессмертная! По грошику да по копеечке, иногда и побираться пойдет — копит и копит.
Кончилось все очень странно. История об этом солдате обошла множество тогдашних газет, и потому вам известно се окончание.
Двести двадцать пять рублей (немалые деньги) отдал старый жмот на… «пользу славянского дела», а на остальные купил билет до Кишинева и вскоре появился в Сербии, где и погиб в сражении за свободу своих единокровных братьев. Казалось бы, все понятно, а с другой стороны — и не совсем…
— Да-а, — невольно призадумался Штоквиц, складывая газету. — Когда Верещагин едет к Скобелеву, — это мне объяснять не надо: он будет писать картины. Но этот… Да-а. Теперь какому-нибудь из таких и по зубам врезать — еще подумаешь: стоит ли? Может, и он дома корову с самоваром продал, чтобы в Баязет попасть!
В разговор вступил прапорщик Латышев.
— Мне вот, — сказал он, — мне… — и ткнул в себя пальцем. — Пардон, господа, но мне кажется странным.. Ведь русский мужик не знает ни истории, ни географии. Единственное доступное его пониманию — это Иерусалим, а в нем гроб господень, святыня христианства, которая находится в плену у турок… Отчего же, господа, так охоч до этой войны наш мужик?
Клюгенау сидел в углу, старая шашка лежала поперек колен, косо стоптанные по камням каблуки его смешно топырились в разные стороны.
— География, — сказал он. — История… — сказал он и повторил зачем-то жест Латышева, ткнув в себя пальцем.
Бедный прапорщик смутился, заелозил по полу от смущения сапогами.
— Нет, — продолжил он, — господа, так нельзя… Мне вот непонятно. Давайте возьмем опять-таки историю и географию…
Некрасов уже собирался уходить, но задержался в дверях.
— Хорошо, — сказал штабс-капитан резко, — взяли! .. Конечно, экзамена по истории и географии нашему мужику не выдержать, и в этом, Латышев, вы безусловно правы. Но — политическая история! .. О-о, мужик ее знает, поверьте мне, на собственной шкуре. Лучше нас с вами. Да-с! .. Это его дед, это его сват, это его кумовья да шурины делали историю в турецких войнах.
Некрасов в возбуждении натянул фуражку на лоб как можно крепче, толкнул уже дверь, чтобы выйти, но снова остановился и продолжал:
— А история проста. Снимите с мужика рубаху — на груди его рубцы от ран, полученных в турецких войнах. Если не брезгуете, стащите портки с мужика, — на заднице тоже рубцы. Это уже следы тех недоимок, которые с него взыскивали розгами, когда Россия уставала от этих войн. Так вот длится двести лет. Вдумайтесь, господа: