Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бросив взгляд на распахнутые настежь ворота хозяйственного двора, Феона увидел стоящего около приземистого серого здания с зарешеченными бойницами не раз уже замеченного им ранее человека в епанче с накинутым на голову капюшоном. И опять ему почудилось, что под плащом незнакомец скрывал тяжелый драгунский палаш. Незнакомец неподвижно стоял, прислонившись плечом к косяку двери, и внимательно наблюдал за Феоной и его спутниками. Заинтригованный инок спросил у отца-келаря, идущего впереди, взявши старца Прокопия под руку:
– Отец Геннадий, а что там?
Феона показал рукой в сторону серого здания. Келарь обернулся, проследил его жест и, суеверно крестясь, ответил:
– Там что? Лучше тебе, отец Феона, не знать об этом!
– И все же? – настаивал упрямый монах.
– Там тюрьма! – коротко ответил отец Геннадий и отвернулся, давая понять, что больше ничего о том месте говорить не желает.
Феона усмехнулся в ответ на тот мистический страх, который испытывал келарь перед внутренней монастырской темницей, и еще раз окинул ее взглядом. Незнакомец все еще стоял у дверей, не сводя с монаха скрытого капюшоном взгляда. По спине Феоны от головы к ногам пробежала колючая, обжигающая волна и вернулась обратно крупными мурашками во всем теле. Такое с ним случалось только перед серьезной битвой или опасным заданием, когда требовались организация и полная самоотдача.
– Ну вот, с Божьей помощью наконец и началось! – подумал он и ускорил шаг, догоняя своих товарищей.
Как только Соборную площадь покинули последние из собравшихся на ней людей, архиепископ Арсений встал с кресла и, подойдя к Салтыкову, спесиво произнес, высокомерно задрав вверх голову:
– Надеюсь, боярин, нас твое распоряжение не касается? Мы рассчитываем сегодня же отбыть в Кострому, ко двору государя.
Борис Салтыков в ответ на надменное обращение к себе архиепископа ответил ему с ухмылкой, которая мгновенно остудила спесь и горячность владыки:
– Разумеется, Владыко. Это твое право. С истинной любовью о Господе пребывая, я лично приду проводить тебя в дорогу со всем почтением многогрешного и недостойного богомольца.
– Да-да, конечно, сын мой, – растерянно и отчужденно произнес архиепископ, сходя по ступеням храма в сопровождении своего клира. Спустя короткое время на Соборной площади не осталось ни одного человека.
Ближе к полудню на женской половине гостевых палат, отведенных Морозовым, в небольшой светлице красиво и грустно играла вошедшая совсем недавно в моду среди представителей московской знати колесная лира. Юная простоволосая служанка Авдотьи Морозовой сидела на лавке у входа, играла и пела не сильным, но очень выразительным голосом:
Авдотья Морозова, во вдовьих одеждах сидевшая на лавке около небольшого окна с приподнятым надвижным стеклом, молча смотрела, как сидящая напротив молодая дородная мамка кормила пышной грудью ее любимое чадо, ее Петрушу. Глаза ее не выражали при этом ничего, кроме безграничной материнской любви к сыну, а вот лицо осунулось и потускнело, лоб прорезали неглубокие, но заметные морщины, а в уголках губ образовались тягостные складки. Авдотья выглядела изможденной и надломленной. Впрочем, возможно, так только казалось. Ибо была она урожденной княжной Сицкой, чей древний род всегда отличался особой строптивостью и несгибаемым упрямством, во многом не уступающим по силе упорству и воле.
В светлицу, стуча чеботками, ворвалась запыхавшаяся дворовая девка Морозовых. Была она круглолица и ряба, одета в красную рубаху и коричневую поневу о трех ергах, говоривших о том, что девица уже сватанная. Не разбирая дороги, она впопыхах налетела на угол большого резного стола, покрытого белоснежной скатертью, сшибла табурет и, почесывая отбитый бок, отвесила хозяйке поспешный земной поклон.
– Матушка, боярин Борис Салтыков просит принять!
Напуганный шумом Петруша оторвался от влажной, капающей молоком сиськи кормилицы и завопил благим матом, пиная пеленки. Авдотья вздрогнула то ли от крика сына, то ли от новости, принесенной служанкой, и настороженно спросила:
– Где он?
– Дык в горнице, матушка! Ждет, – растерянно моргая глазами, ответила девка, указывая рукой на дверь.
– Ну пусть заходит, коли ждет, – велела Авдотья, прикусив нижнюю губу.
– Ага! – суетливо закивала головой девушка и бросилась отворять вельможе дверь, по дороге задев и скинув со стола деревянное блюдо с клубками разноцветных ниток. Но не успела она добежать, как дверь отворилась и на пороге возник Борис Салтыков. Вытянув перед собой руки, со скорбной миной на лице он направился к Авдотье. При этом весь он был такой «кислый», слюнявый и неестественный, что Морозова невольно поморщилась и отстранилась, когда боярин по русскому обычаю троекратно облобызал ее.
– Голубица моя! Авдотьюшка! – произнес Салтыков со слезой в голосе. – Все знаю… Горе! Нет слов. Просто как обухом по темечку. Еще ведь пару недель назад на охоту вместе с царем ездили и вот пожалуйста! Глеб, Глеб, да будет земля тебе пухом.
Авдотья, бросив исподлобья на Салтыкова колючий взгляд, произнесла отчужденно:
– Не ожидала я тебя, Борис Михайлович, тут увидеть! Как же ты добрался так быстро?
Прежде чем ответить, Салтыков осмотрел светелку грозным взглядом и молча кивнул, указав служанкам на дверь. Без слов поняв, что от них требуется, те поспешно удалились в коридор, плотно затворив за собой двери в покои. Боярин, удовлетворившись исполнением его требования, присел на скамью рядом с Авдотьей и ответил без прежней сусальности в голосе:
– Недалеко тут был. Как услышал, так сразу и приехал. Ты знаешь, как я любил Глеба! Он мне дороже родного брата. Что я теперь Государю скажу? А ведь он спросит. Еще как спросит! Так что, сестрица, я этих убивцев, отравителей подлых из-под земли достану. Они у меня собственный яд жрать будут и молить о смерти как о милости. Это я умею. Можешь мне поверить!
Лицо Бориса выражало гнев и решительность, видно было, что он не шутит, говоря о пытках и наказании.
– А с чего, боярин, ты решил, что это отравление? Разве есть тому свидетельство от людей знающих?