Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты ситечка не видел?
— Ситечка? Нет. Погоди, видел. Я же его сам доставал. Вот оно… Наверно, свадебные путешествия придуманы потому, что люди стесняются прислуги. Обязательно это придумали господа, у которых прислуга. А мне очень было бы неприятно иметь прислугу. Вот, например, вчера в гостинице, так мне было совестно… Ты заметила, как там старушка обносила за столом кушаньями? Все кланялась да кланялась… Нет, здесь мне лучше…
Мишлина, по правде сказать, была бы непрочь, чтоб ей прислуживали. Она чуть не призналась в этом, но промолчала. Она устала, чувствовала себя разбитой. Гильом этого и не подозревает.
Он смотрел, как в котелке закипает вода. — Знаешь, я считаю, что мы эгоисты. Как нам хорошо тут: тихо, спокойно. Ни о чем думать не хочется. А каково испанцам, австрийцам, чехам? Вот вспомнишь чехов, как я год назад видел их в Праге… Просто не верится…
В 1938 году он ездил в Прагу с делегацией Рабочего спорта, приглашенной на последний Сокольский слет[56]. Крепко запомнился грандиозный праздник, бесконечные ряды гимнастов: ноги на упор, повороты туловища, плавные и взмахи рук, изящество массовых вольных движений, живое колыхающееся поле, и эти трибуны, эти крики многотысячных толп зрителей, длинные спортивные знамена, каких у нас не делают, и песни, песни… И вот все кончено, ничего этого нет. Просто не верится.
— Ну, пожалуйста, Ги… будем немножко эгоистами, — вкрадчиво сказала Мишлина и прижалась щекой к голому плечу мужа. Она смотрела на него близко, как любила смотреть — сбоку, справа, чтоб не видно было шрама над левым уголком рта. В глазах у нее все расплывалось, потому что она смотрела слишком близко. Потом уткнулась носом в широкую грудь Гильома. Он провел рукой по ее красивым пушистым волосам. Сзади она их подбирала заколкой, чтобы не закрывали ушей, а когда распускала, они рассыпались по плечам. Она не делала перманента, как прежняя подруга Гильома. И волосы у Кристианы были совсем другие — черные-пречерные. Курильщица, не выпускала папиросы изо рта; она работала секретарем у одного из руководителей Коммунистического союза молодежи. Почему у них дело расстроилось? Гильом теперь уж и не помнит. И как раз тогда он встретил Мишлину. Нет, волосы Кристианы никогда ему не нравились, только вот занятно было захватить их всей рукой и потянуть — такие жесткие, точно конская грива, и чересчур уж густые. Он провел с ней свой первый оплаченный отпуск. Она таскала у него бритву и сбривала себе волосы на ногах. Неприятно было смотреть. Он отогнал воспоминания о Кристиане, нашел, что сейчас очень хорошо, проникся лаской вечера и лег навзничь у костpa, подложив руки под голову. Обнаженной спиной ощутил землю, траву; он лежал, согнув ноги в коленях, и думал вслух:
— Теперь все-таки у рабочих отпуска есть… Все-таки добились… по крайней мере, во Франции… Две недели… не очень долгий отпуск… но все-таки добились…
В бледном небе появились первые звезды. Он смотрел па них и говорил все тише, монотонно: —…все-таки добились… свадебных путешествий нет, но оплачиваемых отпусков добились… это не так уж плохо… нынче оплачиваемые отпуска… завтра что-нибудь другое… рабочий класс…
— Погоди, погоди… ты спишь, лентяй? А ужинать? Давай-ка сюда твою кружку, кофе остынет!
Глаза у него слипались, но он их сразу же открыл. Земля под спиной еще теплая, нагретая солнцем; примятая трава хорошо пахнет каким-то сухим запахом, по руке у него деловито бежит муравей, в голове у муравья, верно, всякие свои соображения, свои муравьиные войны, своя политика, ячейка, своя война в Испании, свои чехи… Да что это с ним нынче? Он приподнялся и сел. Мишлина открывала коробку сардин.
— Нарежь хлеба, лентяй! — крикнула она.
А у него вдруг лицо стало серьезным. Мысли в голове цеплялись одна за другую. — Слушай, — сказал он, доставая хлеб. — Как, по-твоему, разве это было правильно?
— Что, Ги?
— Ну, на том вечере, помнишь, в театре Гетэ-Лирик… в пользу испанцев? Ракель Меллер…
— Да, помню… Ты о чем?
— Разве это правильно, что она пела ту песню… печальную такую песню, что вот надо бы обеим партиям примириться. Республиканцам и франкистам!..
Мишлина пожала плечами: — Нарежь хлеб, тебе говорят. Ну при чем тут эта Ракель Меллер?
VII
Испанец вышел в шесть часов: в эти жаркие дни нужно пользоваться утренней прохладой, и потом — решено, он доберется до Парижа в один переход, потому что в окрестностях столицы могут быть всякие проверки; совершенно не к чему болтаться на дорогах. На дне холщового мешка лежали две луковицы, щепотка соли в бумажке и кусок хлеба — дар жены фермера, с которым он разговорился вчера вечером в Босе… Странные все-таки люди французские крестьяне. Совсем непохожи на наших. Земля у них легкая. Хорошо бы поселиться здесь: широкие желтеющие просторы, спокойствие. Но об этом и думать нечего. В Антонио жила боль разлуки с родиной, которая жгла его так же, как рана, нестерпимо палившая нутро. Ему настойчиво советовали избегать Версаля, в окрестностях которого все дороги под наблюдением. Миновав Шартр, он направился к Лимуру и, немного не дойдя до города, попросился на ночлег на ферму в Ивелине. Какое счастье, что он встретил там парня, который отбывал воинскую повинность в Пиренеях и до сих пор бредит Испанией… Пятьдесят, а то и больше километров по пыли, по жаре, в этих башмаках… чортовы башмаки! Конечно, хорошо, что парень подарил ему их, лучше в тесных башмаках, чем вовсе без башмаков. Все-таки возле Лонжюмо он их снял, перекинул на шнурках через плечо и пошел босиком. Лонжюмо он обогнул полями: крупные населенные места не для него. Он уселся под стогом поодаль от проселка, чтобы на свободе съесть луковицy. Вполголоса он напевал песенку, старинную испанскую песенку, должно быть, очень старую. Он совсем позабыл о ней и вдруг услышал ее однажды вечером.
Красавица с мужем несчастна
Была в родном краю,
Но тот, кто ее полюбит,
Погубит жизнь мою…
Однажды вечером, в окопах, близ Мединасели… ее пел очень молодой низкий голос, голос, напомнивший ему детство и фонтаны Альмерии… Вечером, после бесконечно длинного дня, не желавшего умирать…
Красавица с мужем несчастна…
Мудреная эта была песня, и все же она дошла до народа… Песня не