Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напрасно доктор и папаша Планта пытались успокоить несчастного мэра: он все говорил, приходя в возбуждение от звуков своего голоса:
– Ах, Лоранс, любимая моя девочка, почему ты мне не доверилась? Ты боялась моего гнева, но разве может отец перестать любить родную дочь? Если бы ты погубила свое доброе имя, опустилась, скатилась на самое дно, я все равно любил бы тебя. Разве ты не моя дочь? Ведь ты – это я сам. Увы, ты не знала, что такое отцовское сердце. Отец не прощает – он забывает. Ты могла бы еще быть счастлива. А твое дитя – что же, оно стало бы моим. Оно выросло бы среди нас, я перенес бы на него всю нежность, какую питаю к тебе. Твое дитя – это ведь тоже я сам. Вечером у камина я сажал бы его на колени, как сажал тебя, когда ты была совсем крошкой.
Тут он растрогался и заплакал. Перед его взором пронеслись воспоминания о том, как маленькая Лоранс играла на ковре у его ног. Ему казалось, что это было вчера.
– Дочь моя, – вновь заговорил он. – Неужели ты боялась людей, их лицемерия, насмешливости, злобы? Но мы уехали бы из этих мест. Я ушел бы в отставку, покинул Орсиваль. Мы поселились бы на другом конце Франции, в Германии, в Италии. С нашим состоянием все это можно было бы уладить. Все! Но нет, у меня миллионы, а дочь моя покончила с собой. – Он закрыл лицо руками, его душили рыдания. – И мы даже не знаем, что с ней сталось. О ужас! Какую смерть она избрала? Ах, дочка, красавица моя! Помните, доктор, и вы, Планта, какие у нее были чудесные волосы, как они красиво вились вокруг лба, а какие огромные сияющие глаза, а пушистые ресницы! Поверите ли, ее улыбка была как солнечный луч в моей жизни. Я так любил ее голосок и губы, ее свежие губки, которые прикасались к моим щекам, когда она звонко целовала меня. Умерла! Погибла! И мы даже не знаем, что стало с ее телом, таким юным и прелестным. Может быть, лежит оно на илистом дне какой-нибудь реки. Как труп графини де Треморель сегодня утром, помните? Вот что меня убивает. О господи, хоть бы увидеть ее, мою дочку, на часок, на одну минуту, хоть бы в последний раз поцеловать ее холодные губы!
Неужели это тот самый человек, что совсем еще недавно с высокого крыльца «Тенистого дола» обрушивал свое казенное красноречие на головы местных зевак? Да, тот самый, но в несчастье все равны. Отчаяние гения выражается в тех же словах, что и отчаяние самого заурядного человека.
Лекок уже несколько секунд делал неимоверные усилия, пытаясь справиться со слезами, навернувшимися ему на глаза. Недаром же он был стоиком и по натуре, и в согласии со своим ремеслом. Но, слыша эти безутешные слова, это желание отчаявшегося отца, он не выдержал и прослезился. Не заботясь о том, чтобы скрыть обуревавшие его чувства, он выступил вперед и обратился к г-ну Куртуа.
– Я, – сказал он, – Лекок из уголовной полиции, даю вам честное слово отыскать тело мадемуазель Лоранс.
Бедняга мэр ухватился за это обещание, как утопающий за соломинку.
– Не правда ли, – воскликнул он, – мы ее найдем? Вы мне поможете. Говорят, для полиции нет ничего невозможного, она все знает, все видит. Мы узнаем, что сталось с моей дочерью. – Он приблизился к полицейскому и схватил его за руку. – Благодарю вас, вы добрый человек. Я оказал вам дурной прием, я судил о вас с высоты своей гордыни. Простите меня! Мы опутаны глупыми предрассудками: я обошелся с вами презрительно, а этому презренному графу де Треморелю угождал изо всех сил. Примите же мою благодарность, мы преуспеем в поисках, вот увидите, мы будем друг другу помогать, поставим на ноги всю полицию, обшарим всю Францию; если понадобятся деньги, у меня есть, у меня миллионы, берите их!..
Тут силы ему изменили, и, пошатнувшись, он рухнул на кушетку.
– Ему нельзя больше здесь оставаться, – шепнул доктор Жандрон на ухо папаше Планта, – ему необходимо лечь. Я не удивлюсь, если после такого потрясения у него начнется воспаление мозга.
Мировой судья тут же приблизился к креслу, в котором была, по-прежнему без сил, простерта г-жа Куртуа. Погруженная в свое горе, она, казалось, ничего не видела и не слышала.
– Сударыня, – окликнул он, – сударыня!
Она вздрогнула и подняла на него блуждающий взгляд.
– Это моя вина, – прошептала она, – моя великая вина: мать должна читать в сердце дочери, как в открытой книге. Я не догадывалась о тайне Лоранс, я дурная мать.
Доктор также подошел к ней.
– Сударыня, – произнес он повелительно, – нужно немедленно заставить вашего мужа лечь в постель. Он в тяжелом состоянии, ему необходимо немного поспать. Я велю приготовить микстуру…
– О боже мой! – простонала бедная женщина, ломая руки. – Боже милостивый!
И под угрозой нового несчастья, столь же ужасного, как первое, она опомнилась и позвала слуг, которые помогли г-ну Куртуа дойти до спальни.
Доктор Жандрон проводил наверх и ее. В гостиной осталось только трое – мировой судья, Лекок и костоправ Робло, по-прежнему державшийся поближе к дверям.
– Бедная Лоранс, – прошептал старый судья, – бедная девушка!..
– Мне сдается, – заметил сыщик, – что более всего достоин жалости ее отец. В его возрасте трудно оправиться от такого удара. Как бы то ни было, жизнь его разбита.
Полицейский был взволнован и хоть пытался скрыть свои чувства от окружающих – у каждого свое самолюбие! – но портрету на бонбоньерке он признался в них без утайки.
– У меня было предчувствие, – вновь заговорил судья, – я так и ждал, что произойдет нечто в этом роде. Я разгадал тайну Лоранс, но, увы, слишком поздно.
– И вы не попытались…
– Что я мог? В подобных щепетильных обстоятельствах, когда от одного слова зависит честь уважаемого семейства, приходится быть особенно осмотрительным. Что мне оставалось? Предупредить Куртуа? Бессмысленно. Прежде всего, он бы мне не поверил. Люди, подобные ему, ничего не хотят слушать, и только жестокая действительность открывает им глаза.
– Можно было обратиться к графу де Треморелю.
– Граф стал бы все отрицать. Он спросил бы, по какому праву я вмешиваюсь в его дела. Это только поссорило бы меня с Куртуа.
– Ну а сама девушка?
Папаша Планта тяжко вздохнул.
– Хоть я и ненавижу совать нос в чужие дела, однажды я попытался с ней поговорить. С бесконечными предосторожностями, с прямо-таки материнской нежностью, поверьте, не подавая вида, что мне все известно, я попытался внушить ей, что она катится в пропасть.
– И что она ответила?
– Ничего. Она смеялась, шутила, как смеются и шутят все женщины, которым есть что скрывать. Но с тех пор мне ни разу не удалось пробыть и четверти часа наедине с ней. Хотя до того, как я отважился на этот неосторожный шаг – потому что говорить было неосторожно, надо было действовать, а не говорить, – мы с ней были лучшими друзьями. Дня не проходило, чтобы она не совершила набега на мою оранжерею. Я позволял ей обрывать самые мои редкостные петунии – это я-то, от которого и папа римский не дождется цветка! Она назначила меня своим придворным поставщиком цветов. Это ведь для нее я собирал коллекцию южноафриканского дрока. Моей обязанностью было поставлять его для ее жардиньерок…