Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Синицын разложил карту на столике в каюте и обвёл карандашом надпись: «Зона сыпучего снега».
Здесь был сейчас поезд Гаврилова.
Когда Синицын в последний раз, три года назад, проходил эту зону, морозы достигали пятидесяти пяти градусов да ещё с ветерком. Наглотались холода ребята, как никогда раньше. И Синицын отчётливо помнил, как радовался он тогда, что у него в достаточной пропорции разбавлена солярка. Бережёного бог бережёт: двигатели работали бесперебойно, и пятьсот километров от Востока до Комсомольской поезд лихо пробежал за десять дней.
Гаврилов же за две недели прошёл километров двести и с каждым днём ползёт всё медленнее. Вчера он стоял. Синицын немигающим взглядом уставился в карту. Много он в своей жизни халтурил, врал на бумаге и в деле, но никому ещё это враньё и халтура не стоили жизни. Неприятности всякие были, но у кого их не бывает? Убытки можно покрыть, бумажный котлован вырыть, выговор снять. Всё поправимо, кроме смерти.
Погибнут, подумал Синицын, как пить дать погибнут, не выйти им из таких холодов на киселе.
И он в этом виноват! Ведь вспомнил же, что не подготовил топливо, вспомнил, а не послал радиограмму, не остановил, не вернул Гаврилова в Мирный!
Синицын впился пальцами в затылок. «Кто бы мог подумать, что будут такие морозы?!» — робко вопрошал адвокат, но судья уже не слышал его… — Виновен!
«Хорошо бы оказаться там, вместе с ними, погибнуть вместе. Проклятый винт, из-за него!.. Узнают, все узнают!» — и другие столь же безотрадные и бесполезные мысли.
Проклятый винт! Нашёл место и время ломаться… Уже две с лишним недели назад он, Синицын, мог быть дома. Нет, не дома, там телефон; посадил бы Дашу в машину и рванул бы куда глаза глядят, чтоб ни одна душа не знала, где он и когда вернётся…
А по «Визе» уже поползли слухи о том, что Синицын чем-то сильно подвёл Гаврилова. Толком никто ничего не знал. Одни говорили: «Нечего валить на Фёдора, за все годы такого припая, такой разгрузки не было…» Другие: «Чем он раньше думал, до прихода кораблей?»
Больше других знали синицынские ребята, но они держали язык за зубами, догадываясь, что в большой мере разделяют вину своего начальника. Воскобойников, правда, проболтался, что не сменил на старых тягачах прокладки выхлопных труб. Сварщик Приходько на вопрос Синицына, не забыл ли он в новых тягачах выжечь отверстия для стока воды, удивлённо ответил: «А хиба мине кто приказывал?» Но главное — топливо. Про него и ребята не знали, никому в голову не приходило, что их начальник не предупредил Гаврилова о столь важном обстоятельстве.
Накануне выхода «Визе» в море Синицын заглянул в радиорубку, спросил, нет ли чего-нибудь для него. Спросил — и сразу пожалел об этом: уж очень странно, недоброжелательно посмотрел на него вахтенный радист Пирогов, старый товарищ, с которым Синицын дважды зимовал в Мирном.
— Ничего, — буркнул Пирогов и демонстративно надел наушники.
— Не с той ноги встал? — обиделся Синицын.
— Сказал бы я тебе… — пробормотал Пирогов, отворачиваясь.
Синицын прирос ногами к полу.
— Что-нибудь… с походом?
— Мотай отсюда, не видишь, что ли: «Посторонним вход воспрещён»? — окрысился Пирогов.
— Живы? — только и спросил Синицын.
— Живы, живы, мотай!
В Лас-Пальмасе Синицын купил фирменную бутылку коньяка с золотистой, на полбутылки, этикеткой — приятелей угостить, которые догадаются встретить. Но после разговора с Пироговым заперся в каюте, откупорил бутылку и напился — без закуски, вдрызг. Проспал, как убитый, часов двенадцать, опохмелился оставшимся полстаканом, привёл себя в порядок и отправился завтракать.
Когда подошёл к столу, все замолчали. Только Женя Мальков, сосед по каюте, принуждённо пошутил насчёт храпа, которым донимал его всю ночь Синицын. Шутку не приняли, завтрак не ели, а проглатывали, поднимались и уходили. С других столов доносилось: «Может, им лучше на Восток вернуться?.. На таком киселе и до Востока не дотянешь… А у американцев самолёты ещё летают?.. Вряд ли, в семьдесят градусов лететь дураков нет…»
Семьдесят градусов!
Синицын бросил недоеденный бутерброд, поднялся. Со всех сторон на него смотрели чужие, осуждающие глаза. Сжал зубы, обвёл взглядом бывших товарищей, быстро вышел из кают-компании.
А вослед понеслось, впилось между лопаток:
— Плевако!
Ночь нарушенных инструкций
Перед самым выходом с Комсомольской, осмотрев напоследок траки, Лёнька заметил, что головка одного пальца чуть вылезла. Товарищи уже разошлись по машинам, и Лёнька, воровато оглянувшись, вбил головку обратно — уж очень не хотелось ему сейчас махать кувалдой и ложиться на снег. Часов пять разогревали двигатели, перемазались, устали как черти… «А, бог не выдаст, свинья не съест, на первой же остановке сменю», — подумал Лёнька.
Как на грех, шли километр за километром без остановок, исключительно удачно шли, ни разу ещё в этом походе такого не бывало. Радоваться бы, а Лёнька совершенно истерзался, потому что мерещилась ему распустившаяся змеёй гусеница, длительный ремонт и бешеный взгляд Гаврилова. На двадцать пятом километре остановил тягач, вышел и убедился, что сделал это на редкость своевременно: головка пальца держалась на честном слове, минута-другая — и поползла бы змея. Благословляя свою удачу, Лёнька быстро вышиб сломанный палец, вбил новый, зашплинтовал, вылез из-под тягача и замер от нехорошего предчувствия.
Гаврилова не было видно! Может, проскочил мимо? Нет, колея одна, и на ней стоит его, Лёнькин, тягач. То, что Никитин не просматривается, это понятно: он уже далеко, где его увидишь в такую погоду. А почему нет дяди Вани? На мгновение Лёнька заколебался: может, догнать поезд, взять с собой напарника, но вспомнил, что батин тягач без балка, и, не раздумывая больше, развернулся и понёсся назад на третьей передаче.
Так механик-водитель Савостиков за несколько часов нарушил сразу три заповеди: двинулся в путь с повреждённым траком, в одиночку погнал тягач по Антарктиде и, не получив на то разрешения, вёл машину на третьей передаче.
— Не будь ты такой здоровый, — сказал потом Игнат, — я бы тебе за первое нарушение набил бы морду. А за второе и третье дай я тебя, друг, поцелую.
Вслед за Игнатом Лёньку хлопали по плечу и обнимали остальные ребята, а он счастливо улыбался, понимая, что именно с этой минуты окончательно принят в их среду. И глаза его увлажнились, второй раз за три проклятые недели, но тогда Лёнькиного позора никто не видел, а сейчас эта немужская слабость никого не удивила, потому что из спального мешка,