Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты, вероятно, заканчивал опыт по разложению азота, — сказала она с ангельской кротостью, от которой содрогнулись все присутствующие.
— Это уже сделано! — воскликнул он радостно. — Азот содержит в себе кислород и еще некую невесомую субстанцию, которая, вероятно, составляет основу…
Поднялся гул возмущения, прервавший его и вернувший ему сознание окружающего.
— Что вы сказали? — спросил он. — Так тебе хуже? Что такое здесь происходит?
— Происходит вот что, — с негодованием сказал ему на ухо аббат де Солис, — ваша жена умирает, и ее убили вы!
Не дожидаясь ответа, аббат де Солис взял под руку Эммануила и вышел, вслед за ним вышли дети, проводившие его до самого двора. Валтасар стоял как громом пораженный, он взглянул на жену, и слезы выступили у него на глаза.
— Ты умираешь, и я тебя убил? — вскричал Клаас. — Что он говорит?
— Друг мой, — отвечала она, — я жила только твоей любовью, и, сам того не зная, ты отнял у меня жизнь.
— Уйдите, — сказал Клаас вошедшим детям. — Разве хоть на мгновение переставал я тебя любить? — продолжал он, садясь у изголовья жены, взяв ее руки и целуя их.
— Друг мой, не стану упрекать тебя ни в чем. Ты дал мне много, слишком много счастья; я не могла вынести сравнения между началом нашей с тобой жизни, такой полной, и последними годами, когда ты перестал быть самим собою и жизнь эта сделалась такой опустошенной. Чувства, как и физические явления, не остаются без последствий. Уже шесть лет ты мертв для любви, для семьи, для всего, что составляло наше счастье. Не буду говорить о том блаженстве, которое составляет удел юности, в позднее время жизни оно и должно прекратиться; но от него остаются плоды, питающие нашу душу, безграничная доверчивость, нежная привязанность; так вот, ты похитил у меня и эти сокровища, принадлежащие нашему возрасту. Я ухожу вовремя: у нас не было уже никакой общей жизни, ты таил от меня свои мысли, свои поступки. Как это случилось, что ты стал бояться меня? Разве порицала я тебя когда-нибудь хоть единым словом, хотя бы взглядом или жестом? И что же? Ты продал последние картины, продал даже вина из погреба и снова берешь взаймы под залог имения, а мне об этом ни слова!.. Ах! я уйду из жизни, полная отвращения к ней. Если ты делаешь ошибки, если ты ослеп в погоне за невозможным, разве я не доказала тебе, что во мне довольно любви, чтобы кротко делить с тобою ошибки, все время итти с тобой рядом, даже если ты поведешь по пути преступления? Ты слишком меня любил когда-то; в том моя слава, в том мое горе. Болезнь моя длится уже давно, Валтасар; она началась в тот день, когда на этом же месте, где я умираю, ты ясно показал мне, что больше принадлежишь науке, чем семье. И вот жены твоей нет больше в живых, а состояние твое растрачено. Состояние и жена тебе принадлежали, ты мог ими распоряжаться, но в тот день, когда меня не станет, мое состояние перейдет к детям и станет для тебя неприкосновенно. Что будет с тобою? Теперь я обязана сказать тебе правду, умирающие дальновидны! Что отныне будет противовесом проклятой страсти, на которой ты построил свою жизнь? Если ты пожертвовал мною, то дети для тебя — ничтожное препятствие, ведь я должна отдать тебе справедливость и признать, что была для тебя дороже всего. Два миллиона, шесть лет работы брошены в пучину, и ничего ты не нашел…
При этих словах Клаас уронил седую голову и закрыл лицо рунами.
— И ничего ты не добьешься, кроме позора для себя, нищеты для детей, — продолжала умирающая. — Уже зовут тебя в насмешку Клаас-алхимик, а позже скажут: Клаас-сумасшедший! Я-то в тебя верю. Я знаю, что ты велик, учен, гениален; но для толпы гениальность подобна безумию. Слава — солнце мертвых; при жизни ты будешь несчастен, как все великие люди, и разоришь детей. Я ухожу, не порадовавшись твоей известности, которая утешила бы меня в утрате счастья. И вот, милый Валтасар, чтобы смерть стала мне не так горька, мне нужна уверенность в том, что у наших детей будет кусок хлеба; но ничто не может успокоить мою тревогу, и ты не можешь…
— Клянусь, — сказал Клаас, — в том…
— Не надо клятв, друг мой, как бы не пришлось их нарушить, — прервала она. — Ты обязан был проявить заботу о нас, а почти семь лет мы ее лишены. Вся жизнь для тебя в науке. У великого человека не должно быть ни жены, ни детей. Идите в одиночестве путями нищеты! Ваши добродетели — не те, что у обыкновенных людей, вы принадлежите всему миру и не можете принадлежать ни жене, ни семье. Возле вас сохнет земля, как возле больших деревьев! Я, бедное деревце, не могла подняться так высоко и умираю, когда ты достиг лишь середины жизни. Я ждала последнего дня, чтобы высказать тебе эти ужасные мысли, открывшиеся мне только при вспышках скорби и отчаяния. Пощади моих детей! Да звучат эти слова в твоем сердце! Я буду твердить их до последнего вздоха. Ты видишь, жена твоя уже мертва! Медленно, постепенно угашал ты в ней чувства, лишал ее радостей. Увы! Без этой жестокой предосторожности, невольно проявленной тобою, разве я прожила бы так долго? Но ведь бедные дети меня не покидали — они выросли, пока я страдала, и мать пережила во мне жену. Пощади, пощади наших детей!
— Лемюлькинье! — крикнул Валтасар громовым голосом.
Старый слуга сразу появился.
— Немедленно все уничтожьте там наверху, машины, аппараты; действуйте осторожно, но разломайте все. Я отказываюсь от науки, — сказал Клаас жене.
— Слишком поздно, — отвечала Жозефина и взглянула на Лемюлькинье. — Маргарита! — воскликнула она, чувствуя, что умирает.
Маргарита появилась на пороге и пронзительно закричала, увидев тускнеющие глаза матери.
— Маргарита! — повторила умирающая.
В этом последнем восклицании заключался такой сильный призыв к дочери, г-жа Клаас придала ему такой повелительный характер, что оно прозвучало подлинным завещанием. Сбежалось встревоженное семейство, и все увидели, что г-жа Клаас умирает, — последние ее жизненные силы истощились в разговоре с мужем. Валтасар и Маргарита, стоявшие недвижимо — она у изголовья, он у ног, — не могли поверить в смерть этой женщины, все добродетели, вся неистощимая нежность которой известны были только им. Отец и дочь обменялись взглядом, чреватым мыслями: дочь судила отца, отец уже опасался, что дочь станет орудием мщения. Хотя воспоминания о любви, которой жена наполняла его жизнь, собрались толпою, осаждая его память и придавая последним словам покойницы священную силу, так что всегда должен был слышаться ему этот голос, — однако Валтасар не мог поручиться за себя: воля его была слаба для поединка с его гением; а затем ему послышался грозный ропот его страсти, боровшейся с его раскаянием, внушавшей ему ужас перед самим собой. Когда не стало Жозефины, всякий понял, что у дома Клаасов была душа и что душа эта исчезла. Горе семьи было так сильно, что зала, где все еще как будто чувствовалось присутствие благородной усопшей женщины, оставалась запертой: никто не решался туда войти.
Общество не проявляет ни одной из тех добродетелей, которых требует от людей: всякий час совершает оно преступления, хотя и пользуется для этого только словом: шуткой подготовляет оно дурные поступки, насмешкой унижает все прекрасное; оно смеется над сыновьями, чрезмерно плачущими об отцах, подвергает анафеме тех, кто плачет недостаточно; а затем оно забавляется, взвешивая еще не охладевшие трупы… Вечером того дня, когда скончалась г-жа Клаас, ее друзья бросили несколько цветков па ее могилу между двумя партиями в вист и воздали должное прекрасным ее качествам, ходя с червей или с пик. А после кое-каких слезливых фраз, после всех этих азбучных изречений, выражающих общее прискорбие, которые с той же интонацией, столь же прочувствованно в любой час произносятся во всех городах Франции, — все принялись подсчитывать наследство. Начал Пьеркен, указав при обсуждении этого события, что смерть превосходной женщины является для нее благом, слишком много горя доставлял ей муж; что для детей это еще большее благо, она не могла бы отказать обожаемому мужу в деньгах, меж тем как теперь Клаас уже не имеет права распоряжаться ими. И вот все принялись оценивать наследство бедной г-жи Клаас, вычислять ее сбережения — сберегла ли что-нибудь? или не сберегла? — составлять опись драгоценностям, выставлять напоказ ее платья, перерывать ящики, в то время как семейство, постигнутое горем, плакало и молилось вокруг смертного ложа. Взглядом эксперта-оценщика Пьеркен исчислял, что наследники г-жи Клаас, выражаясь его языком, ничего не потеряли и что ее состояние должно доходить до полутора миллионов, возмещаемых либо лесами Вэньи, которые за двенадцать лет достигли огромной стоимости (при этом он стал высчитывать, сколько было строевого лесу, сколько было оставлено поросли, сколько старых деревьев, сколько молодняка), — либо имением Валтасара, который еще располагает возможностью уплатить наследникам разницу, если при ликвидации не окажется с ними в расчете. Маргарита Клаас была, — как выражался он на своем жаргоне, — невеста на четыреста тысяч франков.