Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пятый год жил он на белом свете, но не помнил подобных бед, не помнил даже и той глубинной, животной памятью, что похожа на смутную догадку и, когда зверь или птица болеет, заставляет их пощипать какую-нибудь прежде и незнаемую неприметную травку.
Ему было одиноко, тревожно, тупая боль все гуще наливала плечи. Но скоро родилась другая боль, — родилась, окрепла и пересилила ту, первую. Эта скребла и тискала внутренности, першила в горле, и он подчинился ей. Ударяя раскинутыми крыльями вниз, под себя, он набирал высоту, зависал в небе, растопыривая все шире маховые крупные перья. Но напрасно круглые прозрачные, как янтарь, глаза его смотрели на степь. В желтой мгле тонула она, и лишь кошары чабанские да людские поселки, по которым топтались в поисках своего двора полуослепшие коровы, выступали из этой мглы.
И тогда он стал искать землю ясную, хорошо обозримую, живую и взял направление поперек бури. Это был долгий, одинокий и гордый полет, такой долгий, что он несколько раз падал и отдыхал, сидя боком к ветру и учащенно дыша. На одном из перелетов углядел он белое что-то внизу и обнаружил лишь столб с бараньим черепом и каменное корыто, в котором было немного воды. Возле корыта разыскал он черствый кусок хлеба и до тех пор долбил его клювом, покуда последняя крошка не растаяла в горле.
Жалкий этот обед только растравил душу. Но к вечеру ему несказанно повезло. Там, где он собрался на ночевку, ютилась лиса, утратившая всякую осторожность. Едва она вылезла из норы и побежала по ложу пересохшего весеннего ручья, как он, не раздумывая, кинулся на нее сверху, оседлал, ударил клювом между острых ушей. Лиса жалко тявкнула, заверещала, извернулась, пытаясь достать его зубами. На беду себе она это сделала…
Сидя на вытянувшейся затихающей жертве, он горделиво выпрямился, заклекотал, всплеснул крыльями, словно орлица была рядом и могла насладиться его победой.
Жесткое, вонючее лисье мясо он клевал до тех пор, пока не стало жарко и грузно в желудке. По привычке несколько раз он прерывал свой ужин и зорко оглядывался кругом — не от беспокойства, а потому, что всегда так делал, предоставляя лакомиться подруге. Он этим давал понять, что охраняет ее, что она может спокойно и досыта есть. Потом он сидел над полурастерзанной тушкой, хмуро нахохлившись, глядя, как быстро темнеет вокруг. Ветер все так же гудел и свистел, даже еще заунывней, и осыпал песок, и тот стекал, шурша, по рыхлому откосу оврага.
Спал он тяжело, устало и чутко, и снилось ему, как из растрескавшихся синеватых, в рыже-бурых пятнах яичек вылупляются пушистые хорошенькие птенцы, а орлица любовно их обихаживает. Это так ясно снилось, что он, просыпаясь, не понимал, куда исчезает все. И еще его тревожила оскаленная, отвернутая на сторону лисья морда С налипшим на месте глаз песком.
Перед зарёй он еще раз без особого желания поклевал исхудалую тушку, доставая более мягкое мясо из распоротого живота, потом отряхнул пыль с крыльев, почистил клюв о плечевые пушистые короткие перья и взлетел, вновь чувствуя себя уверенным и здоровым. Жить было можно и так. Надо было жить.
Медленно текла внизу плоская, скудная земля и постепенно яснела. Он удалялся от песчаной бури, которая натворила столько бед. Солнце, забираясь все выше, теперь встало над ним и пригревало раскинутые крылья, там особенно, где тянулись по ним поперек перьев две широкие темно-бурые полосы. Несколько раз он садился. На земле было душно, сухо, воздух дрожал и плавился над ней. Наверно, от жары и была она так пуста, лишь тарантулы — мохнатые безобразные пауки, — словно зная о его отвращении к ним, нахально разгуливали по иссохшим мозаичным глиняным коркам. У них было время свадеб и драк, и орел с презрением смотрел на их паучью возню.
С высоты неба видел он белесых и коричневых верблюдов, что, горбясь покорно, перетирали в зубах грубую, полузадушенную повиликой колючку; видел отары овец, что облачными барашками рассыпались по долам и подошвам курганов, и людей возле них с палками в руках, и верных людям собак. Он знал, что вкусно мясо ягненка, но берегут ягнят люди, а у овец и баранов такая толстая шуба, что вязнут в ней клюв и когти. Знал он и другое: там, где люди, наверняка есть цыплята, писклявые, нежные и беспомощные, но они тоже добыча людей, а с людьми встречи плохи.
Но жить-то было надо, и он, заметив однажды длинное приплюснутое строение, во дворе которого так и кипела белая безобидная птица, камнем упал в самую гущу этой белой кипени. Та, кудахча истошно и теряя перо, вся разбрызнулась в стороны, лишь долговязый петушок-подросток не знал, куда деться, и кружился потерянно на одном месте. Из домика возле птицефермы выбежали девчонки в белых халатах, сами похожие на курочек, только еще более бескрылые. Они махали руками, кричали тонкими голосами: «Кыш, кыш, проклятый!» — а орел уж взлетал с цыпленком в когтях. Цыпленок бился, пищал, его пугали высота и боль, а орел все крепче сжимал его, и тот затих, свесив голову…
В другой раз он, изголодавшись, сел около саманного домика и пустой, открытой настежь кошары. Там, на бассейне с водой, заделанном деревянной крышкой, замокали в эмалированном тазу бараньи кишки. Орел только потянул их клювом, как его заметил смуглый узкоглазый мальчик, игравший у крыльца.
— Баба, баба, коршун!
Мальчик подхватил какую-то палку и пошел с ней на птицу. Та сгорбилась, приподнимая крылья и вытягивая шею.
Вышла на крик старая, сухая, коричневая, как мореный дуб, женщина с плюшевыми черными лентами в тощих седых косах.
— Ба-атр, назад, назад!.. Орел это!..
Мальчик послушался — такая тревога звучала в голосе бабки, и она поскорей увлекла его в дом, встала с ним у оконца, радуясь, что глаза у внука целы. Орел, поуспокоившись, рвал намокшие кишки, дергая и мотая головой. Но в это время выступили из-за угла дома две уродливые крупные птицы. Они, заметив чужака, сварливо забормотали и храбро, медленно двинулись к бассейну. Бабка опять всполошилась: зять привез эту пару из совхоза и надеялся получить индюшат. Не приведи бог погибнуть хоть одной из них! Старуху так и вынесло на крыльцо, и орел понял, что она очень сердита, и взмыл над кошарой, домиком, индюками.