Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сана, в свою очередь наблюдавший за бабушкой, вдруг подумал: а что если и людей метят так, как Пелагея Ефремовна наметила этих пчелок… с тем чтобы потом наблюдать за ними? Потому и не видит он в обозримом кругу никого из себе подобных, что некоторые, чтобы не утруждать себя, каким-то образом наметили своих подопытных и откуда-нибудь сверху наблюдают за ними… Потом новая мысль поразила его: а не есть ли он, Сана, та самая метка, та точка, по которой узнаётся его подопечная? Вдруг он — просто светящийся маячок, по которому метники ищут и находят меченого человека… Потому что ведь не обязательно метить всех, достаточно пометить двух-трех в целом рое и наблюдать за ними… И будут они вовсе не избранными, а просто-напросто подвернувшимися под руку.
Так, выходит, вовсе незачем было ему всякий раз, забегая вперед, подстилать соломку… чтобы его подследственная не упала. Никто его об этом не просил, и вовсе это не входило в его обязанности. Вот те и раз! Но если бы не он, Ирины бы уж на свете не было — десятки раз он спасал ее от верной гибели. Или… или и без него все совершилось бы точно таким же образом: Лилька бы прибежала, Пелагея Ефремовна бы оглянулась… Попробуй теперь узнай… Неужто ему только примерещилось, что от него что-то зависело, что он на что-то повлиял?! Не были ли его действия мнимыми? И не есть ли он сам — всего только мнимая величина?!
Открытие оказалось неприятным. Впрочем, Сана скоро отверг и эту гипотезу: метка не может быть живой, маячок не может чувствовать, точка не должна носить имени. Это — неразумно.
Тут он увидел Каллисту, которая, подобно пчелкам, влетела в окошко — и тут же вылетела, издевательски сделав ему ручкой: пока-пока. А Пелагея Ефремовна подозвала внучек, чтобы показать им меченых пчелок: вот, дескать, какие дружные да какие работящие, не то что вы!
В середине лета у Орины появилась наконец настоящая подружка: Танина младшая сестра Олька Потапова, которая некогда накормила ее крошками, в результате чего Крошечка и получила свое рекло (девчонки Глуховы на все каникулы уехали к бабушке — в соседнюю татарскую деревню Енгалиф).
Подружки убежали от Мили, которая попыталась увязаться за ними и подняла волчий вой, плавно переходящий в поросячий визг, когда ворота захлопнулись перед самым ее копеечным носишком. Бабка Пелагея застучала в стеколко, требуя, чтобы Орина взяла криксу с собой, но Крошечка сделала вид, что не слышит, — и девочки, взявшись за руки, стремглав полетели с холма, в сторону клуба, только пыль желтой змеей завилась за ними.
Возле речушки Смолокурки, впадавшей в Постолку неподалеку от Третьего омута, между домом дедушки Каттуса и пекарней, на жердях, ряд за рядом висело пахнущее липой, вымоченной в прудках, цвета сливочного масла — мочало. Кто-то из старших ребят связал длинную сливочную полосу снизу — вышли мочальные качели. Орина с Олькой качались по очереди: и сидя, и стоя, с удовольствием врезаясь ногами, плечами, лицом в шелестящий мочальный занавес, тщательно закручивались, а после, вытянув ноги, винтом раскручивались… до того, что в мочальных промельках Крошечке примерещилось чье-то надзирающее лицо…
Если пройти по мостику через речку Смолокурку и подняться на крутую гору, можно напрямки, через лес, подойти к полустанку «9-й километр» (счет километража от станции Агрыз), сесть тут на поезд — и оказаться в Городе. А если идти к верховью речушки, приходишь на предыдущую станцию Юськи (от Юсек ехать до Города дальше). Тетя Люция с дядей Венкой каждую субботу выходили из темного леса, и каждое воскресенье уходили в лес — шли к «9-му километру». Орина иногда провожала их до мостика — Эмилия оставалась дома, родители всякий раз убегали от дочери тайком, в противном случае крикса поднимала такой крик, что в окнах лопались стекла и перегорали лампочки высокого накала.
Олька повела Крошечку на смолокурню, где работал Егор Кузьмич Проценко, ленинградец, проворовавшийся директор ресторана «Север». Егор Кузьмич давно отмаял свой срок и, женившись на самой рыжей из курчумских вотянок Кристине Карепановой (которую перевез с того берега реки — на этот), навсегда осел в Поселке. Егор Кузьмич был худой, невзрачный, весь какой-то сморщенный — ни за что не скажешь, что ленинградец! Олькин отец весь этот месяц помогал Кузьмичу: они вместе корчевали сосновые пни и жгли их в яме — отсюда и получалась смола.
Смолокурня оказалась просто навесом, под которым стояли бочки, где хранились деготь да смола; а смолокурная яма, сказал Егор Кузьмич, она там, выше по течению Смолокурки, на горке, в сосняке. Отправились к яме. В лесу пахло дымом, хотя, по словам смолокура, огонь в яме не горит, а так только, тлеет…
— Кузьмич, а Ленинграду деготь нужен? — на ходу интересовалась Олька.
— Ленинграду он, пожалуй что, и ни к чему, — усмехаясь, говорил Проценко. — А в деревне без него не обойтись: колеса у телеги смазывать, сапоги, чтоб не промокали, лодку смолить. Дегтем даже лечиться можно, Олька, о как!
— А как лечиться?
— Ка-ак… А это ты у своей подружки спроси, она, небось, знает, у ней ведь бабушка — фельдшер.
— Знаешь, Орина? — спрашивала Олька.
Крошечка мотала головой отрицательно, ее интересовало совсем другое: бывал ли Егор Кузьмич в ленинградской кунсткамере, про которую как-то обмолвилась мать, дескать, там в банках сидят заспиртованные младенцы о двух головах, — но она не решалась спросить. А Проценко сам стал спрашивать, дескать, знают ли они, как называется вот этот сосновый лесок, которым они сейчас идут. Девочки помотали головами и одновременно сплюнули: обе старательно жевали «серу» — сероватую массу, в которую превращаются хорошо разжеванные кусочки сосновой смолы, и рот поминутно наполнялся слюной, которая, подобно дегтю в смолокурне, вырабатывалась от жевания смолки. А Егор Кузьмич сказал, что это — Наговицын лес… Пораженная Крошечка даже остановилась и воскликнула:
— У моей бабушки фамилия: Наговицына!
— А этот лес, Ирина, твой дедушка и сажал! Потому он и носит его фамилию. Бывает безымянный лес, это который сам вырастает, а этот, значит, фамильный, только отчества ему не хватает… да, пожалуй, что и отчество есть: Лес Петрович Наговицын!
Девочки засмеялись: Лес Петрович! И Крошечка решилась тут спросить, был ли Егор Кузьмич в кунсткамере? Он опять усмехнулся: дескать, был, девочка, был, и в камере был, и в кунсткамере был — везде был, больше не хочу. Мне вот Лес Петрович глянулся. Здесь хочу жить и здесь же умереть.
Перейдя вброд мелкую Смолокурку, поднялись на гору, поглядели на яму, из которой в бочку по деревянному желобу текла черная пекольная масса. Девочки спустились по склону к желобу, понюхали, чуть пальцы в смолу не сунули — да смолокур закричал на них: обваритесь ведь, чертовки! Он проверил, сколь смолы набежало — и все трое отправились обратно. Егор Кузьмич, усмехаясь, говорил:
— Вот жизнь-то меня как крутит, девчоночки: от белого да к черному! Прежде была у меня жизнь белая-белая: кругом повара в белых колпаках да халатах, официантки в кружевных наколках да фартучках, да и сам я был белохалатником, а нынче — самая что ни на есть черная у меня жизнь: смолу гоню да деготь! Но я не жалуюсь, не подумайте! Очень мне наш Поселок нравится, очень здесь толково все устроено. Направо пойти — Леспромхоз: работяги валят деревья да вниз по реке сплавляют, в Яган, прямым ходом на лесокомбинат. Налево пойти — Лесхоз: лесники саженцы сажают, питомники устроены для сосенок. Сколько сосен повалено — столько и посажено, сколь убыло — столь и прибыло, дебет с кредитом сходится, простая лесная бухгалтерия! Ну а прямо по мосту пойти: за Постолкой — курчумский колхоз, поля, где вотяки хлеб сеют, овощи растят. И все это в одном кругу! За рекой, правда, жизнь всегда поплоше была: за трудодни люди вкалывали, это тут, в лесу — всегда живые деньги получали. Ну, иные, правда, — вроде меня, — долгое время и трудодней-то не видали, за одну баланду работали. Да и поделом мне! Проценко — смолокур, и этим все сказано!