Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Звать-то Данилой?
— Да-а-а…
— Грамотной?
— Да-а.
Ушла к порогу, порылась в суме и вытащила небольшой кусок хлеба. Разломив его, достала сложенную в несколько раз бумажку.
— На-ка. Читай.
Я взял бумажку, развернул и чуть не закричал от радости: от отца!
«Данил! — было написано в ней. — Надо спалить мельничный мост, иначе беляки вывезут из города весь хлеб».
Записку прочитали и мама и Оля. Обе, побледнев, смотрели на меня. А я еще раз перечитал эти двенадцать слов. Значит, отец жив, они борются, и он доверяет мне, как взрослому, как товарищу!
Я порвал записку и бросил ее в печь. Потом я очень жалел об этом: это было единственное адресованное мне письмо отца.
Старуха собралась уходить.
— Спасибо на угощении, — сказала она, кланяясь матери. И опять посмотрела на меня. — Передать чего не надо ли, сынок?
Скажите: будет сделано!
— Ну, благослови тебя бог…
Комендантский час начинался с восьми. Появившихся на улице позднее расстреливали на месте. И все-таки надо было идти.
Стемнело. Мама сидела у стола и, не говоря ни слова, следила за мной.
Больше всего я боялся, что она начнет плакать и решимость оставит меня, поэтому собирался с суровой торопливостью и молча. Но мама не заплакала, только, когда я уже взялся за скобу двери, поспешно поднялась. Подошла к порогу, крепко обняла меня и перекрестила.
А Оля вдруг сорвалась с места, судорожным движением накинула на плечи темный, оставшийся после матери платок.
— Куда? — спросила мама.
— С ним.
Несколько секунд мама неподвижно смотрела на Олю, потом губы у нее дрогнули, она торопливо поцеловала девочку в лоб, в глаза, перекрестила. Видимо, она испытывала к Оле чувство благодарности — такое же, как испытывал я. С самого получения записки я думал: хорошо, если б Оля пошла со мной. Тогда бы я ничего не боялся. А вот теперь, когда она встала рядом, готовая идти, я испугался: а вдруг эту дорогую мне девчонку убьют?!
— Вот выдумала! — грубо сказал я, глядя, в сторону, боясь, что глаза выдадут меня. — Только девчонок там не хватало!
— Помолчи! — ответила она.
И недетским, женским движением порывисто обняла маму, поцеловала спящего братишку и Сашеньку и сказала мне так, как будто не мне, а ей было поручено это опасное и трудное дело:
— Пошли… Постой, посмотрю сначала…
Неслышно выскользнула на улицу и через полминуты постучала в окно. Я вышел.
Мы долго пробирались задами и огородами, а когда ближе к центру огороды кончились, перебегали со двора во двор, от дома к дому.
Мы решили сначала пройти к Юрке и Леньке.
Луна еще не взошла. Ни в одном доме не было света. Город как будто вымер. Где-то далеко, в стороне Святого озера, стреляли, — может быть, это отряд отца отбивался от посланных за ним карателей? Возле рынка горел писчебумажный магазин Лонгера. Позолоченные звезды на куполе церкви блестели, багровые струи света текли и текли по куполу вниз.
Громко, как удары молота по наковальне, стучали в ночной тишине шаги патруля. Солдаты шли по двое, по трое серединой улиц, освещенные пугающим светом пожара. На деревьях висели трупы. Неподвижные, странно плоские тела убитых лежали на мостовой, а камни блестели и под огнем, казалось, шевелились как живые.
На улицах стало светло. Из-за Калетинского парка поднималась полная оранжевая луна — как будто кто-то огромный и злой с пристальной и холодной жестокостью прицеливался в опустевшую вдруг землю.
На Проломной улице мы чуть не натолкнулись на патруль — он неожиданно вывернулся из-за магазина Кичигина.
Я успел толкнуть Олю в темную глубокую нишу ворот, прижался к ней спиной — на наше счастье луна освещала противоположную сторону улицы.
Патруль прошел мимо: два пожилых солдата мирно покуривали, один не торопясь рассказывал другому:
— А у нас, браток, на Кубани, винограду этого самого — пропасть… Как это август пристигнет…
Я чувствовал, что у меня слабеет от напряжения тело и подгибаются колени.
Глубоко, прерывисто вздохнула Оля, обняла меня сзади рукой за шею, сильно прижалась головой к моей спине.
— Ну, пошли, — сказала она, когда шаги затихли вдали.
Мы осторожно выбрались из спасительной тьмы и, крадучись, прижимаясь к заборам и стенам, пошли дальше.
До дома Юрки оставалось недалеко.
22. На мосту
Весь следующий день я и Юрка пролежали, притаившись, в зарослях Калетинского парка, наблюдая за движением по узкоколейке.
Это было в конце сентября, но день был теплый, почти жаркий. Чистым голубым зеркалом лежал перед нами пруд. И мельница на той стороне, и ветлы на берегу, и проходная будка на мельничный двор, и сам мост, по которому зеленый паровозик тащил груженный мешками состав, — все это как будто оставалось прежним и все-таки было другим, не таким, как всегда, все было наполнено тревожным и угрожающим смыслом.
Через наши головы на воду летели желтые листья и, мерно покачиваясь, гонимые почти неощутимым ветром, уплывали под мост. На широких листьях кувшинок сидели пучеглазые зеленые лягушки — мне до зуда в ладонях хотелось набрать камней и распугать их. Но я не двигался, не шевелился и все смотрел сквозь уже подсохшее кружево папоротника, сквозь узорчатую листву малины на мельничный мост.
В течение дня с мельничного двора ушло два груженых состава.
На последней вагонетке сидел усатый казак в папахе и, положив карабин на колени, негромко и тоскливо пел:
Поихав казак на чужбину далэко…
На вирном своим на кони… вороном…
Никто, кроме часовых, на мосту не появлялся. Белогвардейцы запретили хождение по нему, и теперь для того, чтобы с вокзала попасть в город, надо было огибать Калетинский парк.
— Девятнадцать… двадцать… двадцать одна! — шепотом считал Юрка вагонетки. — Столько хлеба! И как это мы раньше не догадались!
Я молчал: отвечать было нечего. Молчал и думал об Оле, которая вместе с Ленькой пошла доставать бензин. Думал, что белые могут сцапать ее где-нибудь на улице, на базаре и, если сцапают, будут мучить и бить.
— А ты как считаешь, Данька, — Юрка повернулся ко мне, — когда совсем вырастем — будут еще войны?
— Наверно, будут… Помнишь, Надежда Максимовна говорила…
Юрка тяжело вздохнул:
— А жалко ее, правда? Вот бы она нас увидела! Похвалила бы, как думаешь?
— Сам же говоришь: раньше надо было…
— Это — да! — Юрка помолчал немного, но что-то странное происходило с ним: не мог долго молчать. Спросил: — А тебе не страшно?
— А чего же страшного?