Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– С ума сойти – я заснула.
Октавия покачала головой, на перрон налетел ветер от четвертого поезда. Он расшвырял мусор и послал по станции холодные волны.
И опять, когда поезд остановился и открыл двери, Октавия не двинулась с места. Я порадовался. Она попросила меня рассказать, что было в конце фильма, и в глазах, которым рассказывал, я видел, насколько они устали. Я видел: что-то спрятано или похоронено, но все еще не задавал вопросов. Я помнил, что по телефону Октавия пообещала что-то мне сказать, и я решил, что гармошка – это было вступление. Октавия рассказала, что начала играть в восемь лет, а в четырнадцать решила, что уже умеет настолько, чтобы этим зарабатывать. Я спросил, где ей приходилось играть, и она, как будто даже застеснявшись, перечислила с три десятка мест в разных концах города. Назвала песни. Первые, последние. Лучшие, худшие. Я видел ее с Рубом счастливой. Я видел ее счастливой и довольной со мной. Но такой я Октавию еще не видал. Тут была гордость, и в каком-то смысле мне это было близко – наверное, из-за того, что у меня начались слова.
Потом мы перешли на всякую всячину.
Что она раньше фанатела по «Чизлз»[3].
Что терпеть не может Селин Дион.
Любит губгармошки, расстроенные скрипки и соленую воду.
Ее любимая певица: «Лайза Джермано[4]– убирает всех, на мили вокруг, на ветер, который дует в этих тоннелях».
Любимый фильм: «Какой-то французский. Не помню названия, но офигительный».
Любимая песня: «Невеликие головы» Лайзы Джермано». (Че, блин, за Лайза Джермано, в конце концов?)
Любимая одежда: «Это легко. Твоя ракушка».
Любимое человеческое изобретение: «Мосты. Для меня это чудо, как вообще можно вкопать опоры под водой».
Худший момент в жизни: «Не буду говорить».
Лучший момент: «Недавно. Это или когда я просила Кэмерона Волфа стоять у меня под окном, или когда в гавани опустилась с ним на колени и, отбросив все сомнения, прильнула к его губам».
Любимый напиток: «Нет такого».
Любимый звук: «Стук зубов при поцелуе в пустом кинозале» (я порадовался, что она это тоже запомнила).
Самая большая досада: «Скоро расскажу».
Подошел следующий поезд, Октавия сказала:
– Надо ехать.
Когда она в последний миг, уже из вагона, на прощанье тронула меня за рукав и начала что-то говорить, двери закрылись.
– Вот она, – крикнула она через окно. – Вот самая досада. И для меня, хоть Октавия перед кино и сказала, что будет завтра играть на улице: там же, где и в прошлый раз.
Поезд ушел, я поторчал немного на перроне и пошел к эскалатору, поднялся на Элизабет-стрит и направился домой.
Дома меня ни о чем не спрашивали, но, похоже, все поняли, что прошло нормально. У меня все время вылезала улыбка. Вылезала постоянно.
И снова я не мог уснуть.
Ночь была Октавией.
Иногда приходили мысли про Стива, да и про остальных наших Волфов. Но все-таки в основном про Стива. Я не держал на него зла за то, что было на неделе, и хотел завтра зайти к нему перед поездкой в гавань.
Утром, позавтракав, я и отправился к Стиву. Звонить не пришлось: они с Сэл зависали на балконе. Стив не позвал меня зайти. Наоборот, ушел с балкона и спустился встретить. Я понял, это был жест. Стив вышел ко мне.
Он хотел что-то сказать, но я опередил.
– Какие планы на сегодня? – спросил я.
Стив поднял глаза на балкон и на вопрос не ответил. Он сказал:
– Спасибо.
То есть: «Спасибо, что не возненавидел меня».
Стив предложил завтрак, но я отказался. Уходя, я крикнул наверх Сэл:
– Пока, Сэл!
А Стиву сказал:
– Зайду, наверное, завтра или во вторник. Может, смотаемся на стадион?
– Заметно, – ответил он, и мы вернулись каждый к своим заботам.
И я уже почти ушел, но опять услышал голос Стива:
– Эй, Кэм! Кэм!
Он подошел ко мне, остановился шагах в десяти. Разговор на расстоянии.
Сказал:
– Не думал, что ты придешь. Во всяком случае, так скоро.
– Ну… – Я подергал молнию на куртке. – Ты отлупил четверых, по одному. А я, выходит, простил своего брата – за то, что называл меня пустым местом. Ну, так-то – подумаешь, большое дело! Правда?
– Я бы тебя возненавидел навечно, – признался Стив.
Я покачал головой.
– Это неважно, Стив. Давай, до скорого.
На причале я вышел из поезда уже без мандража. Все мои мысли бежали вперед, ища Октавию и ее песню, и уже с платформы я вглядывался вдаль, высматривая толпу слушателей и зрителей, что впитывали музыку, проливаемую Октавией.
Увидев ее, я ускорил шаг, но, подойдя, не стал присоединяться к толпе зевак, ну, по крайней мере, в толпу не полез. Я устроился в сторонке, сидел, слушал. Вой гармошки оплетал меня.
– Неважное сегодня шоу, – объявила Октавия, закончив играть и подойдя ко мне. Наклонилась и обняла меня сзади. – Всего сорок восемь шестьдесят, – пояснила она. Слова прошелестели мимо моего слуха. – С другой стороны, не так плохо. Пошли, Кэм, погуляем.
Я было двинулся в сторону моста, но Октавия выбрала другое направление. Новый маршрут.
– Нет желания поторчать в облаках? – спросила она.
– В облаках? – не понял я.
– Ага.
Она улыбнулась с какой-то лихой насмешкой над собой, и эту насмешку я начал понимать, лишь когда мы зашагали в сторону центра, к башне. Я хотел было заплатить за вход, но Октавия не дала.
– Это я предложила, – сказала она, запихивая деньги обратно мне в карман, – я тебя привела. Я и заплачу… И к тому же. Ты платил вчера за кино.
Лифт доставил нас на вершину в компании каких-то американцев, по виду – гольфистов-профи, и семейства на воскресной прогулке. Один из их детишек все наступал мне на ногу.
«Вот гаденыш», – хотелось мне сказать. Будь мы вдвоем с Рубом, я бы, может, и сказал, но с Октавией я только посмотрел на нее, молча передав мысль. Она кивнула в ответ, как будто говоря: «Именно».
Наверху мы обошли башню по кругу, и я не смог удержаться и не поискать свой дом – я представлял, что в нем сейчас происходит, и надеялся, даже помолился, чтобы все было хорошо. Это желание распространилось на целый мир, лежавший внизу, на все, что я мог разглядеть, и, как я всегда делал, молясь Богу, о котором не знал ничегошеньки, я стоял, похлопывая себя по сердцу и ровно ни о чем не думая.