Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь, однако, вновь возникает вопрос: в какой мере все это можно считать серьезным? Кто исповедовал и переживал стиль времени с большей серьезностью: гуманисты и люди эпохи Барокко – или романтики и сентименталисты XVIII века? Несомненно, первые были гораздо сильнее убеждены в бесспорной нормативной действенности классического идеала, чем поздние почитатели готики в том, что неясные видения их мечтаний о прошлом являются образцовыми и обязательными. Когда Гёте сочинял свой Totentanz [Танец мертвых], это наверняка было для него не более чем игрой. Но с сентиментализмом дело обстоит несколько по-иному, нежели с тяготением к Средневековью. Когда в XVII веке писали портрет регента Голландии в античных одеждах, которые ему даже не принадлежали, или славили его в стихах как жемчужину римских гражданских добродетелей, это было маскарадом, не более. Драпирование античными складками оставалось игрою. О серьезном подражании античной жизни не было и речи. В отличие от этого читатели Юлии и Вертера, несомненно, всерьез пытались жить по законам чувства и выражения своих идеалов. Другими словами: сентиментализм был в гораздо более высокой степени серьезным, искренним imitatio22*, чем античная поза Гуманизма или Барокко. Если столь эмансипированный ум, как Дидро, мог всем сердцем наслаждаться резкими проявлениями чувств Отцовского проклятия Грёза; если Наполеон мог восторгаться поэзией Оссиана, доказательств здесь, кажется, более чем достаточно23*.
И все же от наших наблюдений не должен ускользать ни на миг явно игровой фактор в сентиментализме XVIII века. Стремление мыслить и жить в согласии с сентиментализмом не могло быть слишком глубоким. Но по мере того как мы приближаемся к нашему собственному этапу цивилизации, различать содержание культурных импульсов становится все труднее. К прежнему нашему сомнению: серьезное это или игра – примешивается теперь более чем когда-либо ранее подозрение в лицемерии и притворстве. С неустойчивым равновесием между всерьез и понарошку и бесспорным наличием элемента притворства в освященных играх архаических культур мы уже сталкивались7. Даже в понятие священного мы должны были ввести игровой фактор. Тем более мы должны принять наличие этой двойственности в культурных переживаниях несакрального характера. Ничто, следовательно, не мешает нам считать на самом деле игрой то или иное культурное явление, пусть даже оно опирается на что-то вполне серьезное. И если наше утверждение справедливо, то именно – по отношению к романтизму в самом широком смысле слова, а также к той удивительной экспансии чувств, которая какое-то время его сопровождала и наполняла, – к сентиментализму.
XIX в., казалось бы, оставляет мало места для игровой функции как фактора в культурном процессе. Тенденции, которые, по-видимому, ее исключают, все больше и больше получают перевес. Уже в XVIII в. трезвое, прозаическое понятие пользы (смертельное для идеи Барокко) и буржуазные идеалы благополучия стали овладевать духом общества. К концу того же столетия промышленный переворот с его постоянно растущей технической эффективностью еще более усиливает эти тенденции. Труд и производство продукции становятся идеалом и вскоре превращаются в подобие идола. Европа облачается в рабочее платье. Общественная польза, тяга к образованию, научная оценка доминируют в культурном процессе. Чем дальше продвигается мощное индустриально-техническое развитие на пути от паровой машины до электричества, тем больше оно порождает иллюзию, что именно в этом и заключается прогресс культуры. Как следствие этого смогло сформироваться и обрести признание постыдное заблуждение, что экономические силы и экономические интересы определяют ход событий в мире и главенствуют над ними. Переоценка экономического фактора в обществе и духовном состоянии личности была в известном смысле естественным результатом рационализма и утилитаризма, которые убили тайну как таковую и провозгласили человека свободным от вины и греха. При этом забыли освободить его от глупости и ограниченности, и он оказался призванным и способным осчастливить мир по меркам присущей ему банальности.
Таков XIX век, как он выглядит со своей наихудшей стороны. Великие течения мысли этого времени почти все были направлены непосредственно против игрового фактора в общественной жизни. Ни либерализм, ни социализм не давали ему никакой пищи. Экспериментальная и аналитическая наука, философия, политический утилитаризм, идеи манчестерской школы24* – все это деятельность, серьезная до последней капли. И когда в искусстве и литературе романтические восторги были исчерпаны, тогда с приходом реализма и натурализма, но в особенности импрессионизма, начинают преобладать формы выражения, более чуждые понятию игры, чем все то, что ранее процветало в культуре. Если какой-нибудь век и воспринимал всерьез себя и все сущее вообще, то это был век девятнадцатый.
Общее углубление серьезности как феномен культуры XIX столетия вряд ли подлежит какому-либо сомнению. Культура в значительно меньшей степени разыгрывается по сравнению с предшествующими периодами. Внешние формы общественной жизни больше не являются сценой для представления идеалов высшего общества, как это было во времена коротких панталон, парика и шпаги. Едва ли можно указать на более заметный симптом этого отказа от элементов игры, чем на убывание фантазии в мужском платье. Изменения, которые вносит сюда Французская революция, нечасто приходится наблюдать в истории культуры. Длинные штаны, до тех пор употреблявшиеся в разных странах как одежда крестьян, рыбаков и матросов и по этой причине также и персонажами commedia dell’arte, внезапно входят в одежду господ вместе с буйными прическами, выражающими неистовство Революции8 25*. И хотя фантастическая мода еще безумствует у incroyables26*, еще изощряется в военных мундирах наполеоновского времени (броских, романтичных и непрактичных), с демонстрацией публично разыгрываемой знатности уже покончено. Мужской костюм делается все бесцветней и все бесформенней, он все меньше подвергается изменениям. Знатный господин былых времен, пышным нарядом выставлявший напоказ свой вес и достоинство, становится человеком серьезным. В своем нынешнем платье он больше не играет героя. Надевая цилиндр, он водружает себе на голову символ и венец серьезного отношения к жизни. Только в незначительных вариациях и преувеличениях, таких как узкие брюки в обтяжку, лента вместо галстука, жесткий крахмальный воротничок, еще заявляет о себе в первой половине XIX в. игровой фактор в мужской одежде. Вслед за этим исчезают и последние элементы декоративности, оставив слабые следы лишь в парадном костюме. Более светлые, пестрые цвета исчезают, сукно уступает место грубым тканям, поставляемым из Шотландии, фрак для особо торжественных случаев, а также для официантов становится последним звеном длившейся века эволюции, основное место отныне отводится пиджаку. Изменения