Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И так же он бегал и прыгал с детьми на своих «кострах» (есть кадры кинохроники, запечатлевшие Чуковского, который с удовольствием куда-то скачет во главе цепочки детей; ему там уже под 80, а то и больше – но подпрыгивает он легко и непринужденно). Так же очаровывал обитателей переделкинского костно-туберкулезного санатория, писательских чад, детей местных рабочих, дворников, садовников… Показывал фокусы, жонглировал стульями и тарелками…
У того же Раскина в воспоминаниях есть история о том, как К. И. пытался обаять четырехлетнюю дочку писателя А. по имени Груня: юная особа на все его фокусы, к восторгу родителей, реагировала словом «подумаешь!». Чуковский почти признал поражение – но вскоре обнаружилось, что Груня в одиночестве попыталась крутить тарелку, уронила—и разбила мамин флакон французских духов. Корней Иванович ликовал: проняло все-таки. Кстати, единственной, кажется, Груней среди писательских детей была дочь писателя Аркадия Васильева – нынешняя Дарья Донцова. В 1961 году Чуковский писал в дневнике о ходе подготовки детского спектакля «Ореховый прутик»: «Девочка Марина Костоправкина играет роль героини, идущей освободить своего брата от чар ведьмы. Ведьма – Груня Васильева». В недавнем телефильме о Корнее Ивановиче Донцова рассказывала, что ее всегда привечали у Чуковских – невзирая на то, что ее отец был функционером Союза писателей, правоверным коммунистом (впоследствии общественным обвинителем на процессе Синявского и Даниэля), – а в этом доме «имелась Лидия Корнеевна…».
Политическая весна вступила в свои права. Появился неподдельный энтузиазм, о котором уже почти успели забыть, неподвижные лица обрели выразительность. Начал выходить журнал «Юность» (название-то какое!). Вагоны с энтузиастами ехали на целину, геологи мерили шагами тайгу, поля засевали кукурузой, в казахстанской степи строили Байконур – и по всей стране начинали возводить миллионы одинаковых домов (тут же подоспела и кампания против излишеств в архитектуре). Появились первые признаки вывихов, которые позже стали называть «волюнтаризмом».
Государственный шовинизм стал сходить на нет, о загранице уже позволялось говорить не только в духе «обнищавшая американская семья выставила на продажу своих четверых детей». Началась эпоха великих дружб: предложения о разоружении, хинди-руси, бхай-бхай, визит Неру, восстановление отношений с Югославией, Варшавский договор… В Москве идет Неделя французского кино! Издают современную зарубежную прозу! «Гениальная наша дипломатическая победа чувствуется даже в Гослите: печатают Колдуэлла, Хемингуэя, подумывают о Дос Пассосе, – пишет К. И. сыну. – Из нового издания стихотворений Уитмена выбросили лживую статейку Мендельсона, написанную для холодной войны».
Чуковский после некоторого перерыва все-таки заставил себя работать. «Вожусь со Слепцовым, с Репиным, с „От двух до пяти“, с воспоминаниями о девятьсот пятом годе. Но изо всех работ меня по-настоящему занимает только от „От двух до пяти“, хотя у меня нет уверенности, что новое, исправленное мною издание выйдет при моей жизни. Но тянет, как водка – пьяницу», – записывал он в октябре. Чуть раньше – печалился, что новое, десятое издание вышло обезображенным и урезанным. Сейчас он решил переработать книгу как следует: сделать ее настоящим исследованием детской психологии, детского языка, детского творчества, а не коллекцией милых детских выражений. «До твоего письма я так и не знал, – писал К. И. сыну, – испортил ли я книгу, внеся в нее столько мозгологии, – или улучшил ее. По Лидиному ощущению – испортил, а мне было скучно ориентироваться на толстомясых мамаш, которые во всей этой книжке видят одно сплошное „намакаронился“. Твое письмо так окрылило меня, что я отбросил все остальные дела (Уитмен, Слепцов, Бибигон, мемуары) и стал дополнять эту книжку новыми главами, новыми материалами». В декабре, сдав книгу в печать, он уже радовался: «Это избавит меня от нее. Мне хотелось работать над Чеховым, над Блоком, над Буниным, над Слепцовым – а тянуло к этой незаконной книжонке, как, судя по романам, тянет от жены к любовнице». (Особенно хорошо, заметим в скобках, здесь это «судя по романам»: все-таки, несмотря на «лжи и измены», о которых он сам писал сыну, – Мария Борисовна, кажется, так и была для него всю жизнь единственной настоящей любовью.) И только сдал, только бы браться уже за серьезные дела—а увлекся подготовкой «Бибигона» к переизданию.
Издают его «Крокодила». Издают опального «Бибигона». Он получил предложение выпустить четырехтомник «Избранного». Есть чем заняться, есть над чем работать. А он тоскует.
В ноябре Лидия Корнеевна поехала отдыхать в санаторий, куда он иногда приезжал ее навестить. Она уставала от людей и умоляла отца: «Если приедешь – то приезжай, пожалуйста, один!» Он отвечал: «Приехать к тебе не могу, т. к. не могу подчиниться твоему суровому требованию: непременно приехать без спутников. Ехать в машине около 50 километров в одиночестве для меня невыносимо: заедает тоска. Мне очень приятно было видеться с тобою в Малеевке, но сделать двести километров в одиночестве – это такой ужас, такое томление, что хоть черта возьмешь себе в спутники, лишь бы не реветь всю дорогу. Прежде я не знал такого мучительного сиротства, а теперь я каждый день хожу в Дом Творчества и якшаюсь там с любым обитателем, потому что горше всего для меня оголтелая скука (особенно в вечернее время!)».
14 февраля открылся исторический XX съезд партии. «Замечателен, мажорен, оптимистичен, очень умен XX съезд – хотя говорят на нем большей частью длинно, банально и нудно. Впервые всякому стало отчетливо ясно, что воля истории – за нас», – пишет Чуковский в дневнике.
Дождались. Поворота к жизни дождались – уже не оттепели, а весенней грозы, воздух очистился; кажется, можно ждать яркости красок и свежести запахов, кажется, можно ждать новой литературы, которая до сих пор где-то таилась под спудом. Выходят первые книги с первыми попытками сказать хотя бы полслова правды вместо опостылевшего треска.
Радость и ужас. Радость и шок.
«А на душе, вместе с радостью, какая-то ядовитая муть, – записывала Лидия Корнеевна в дневнике. – Стыд перед ними, что их судьба миновала меня? Стыд за молчание, свое и наше общее, когда они подвергались мучениям? Но ведь заговорить тогда – это значило вырыть себе своими руками могилу и лечь в нее. Живьем. И рядом с собой положить своих близких. Погибнуть и не принести ни малейшего облегчения мученикам. (Логически это может служить оправданием, но почему-то не служит. Стыд, хоть и не дым, а ест глаза.)».
Отвратительно и другое – общество осознало то, что с ним произошло, только по команде сверху. «Отравленная радость», – пишет Лидия Корнеевна.
К. И. опубликовал в этом году отдельным стихотворением (озаглавленным «Радость») последнюю часть ошельмованной, нелюбимой сказки «Одолеем Бармалея!»:
Кажется, в строках все-таки незримо присутствуют незарифмованные здесь «слезы». Чуковский несколько отстранение наблюдает за общим энтузиазмом, с которым в стране сносят памятники, из библиотек и редакционных планов изымают книги о Сталине, а писатели из числа верных сталинцев объясняют, что они не знали… И – хотя никто его не тянет за язык – вместо дежурных слов обличения говорит Казакевичу, что «несмотря ни на что, очень любил Сталина, но писал о нем меньше, чем другие».