Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты мне не кажешься полностью сломленным. Но, с другой стороны, что я знаю о том, кем ты был, пока тебя, придворного, не прислали сегодня сюда, чтобы меня обратить. Расскажи мне о том, что пережил. Я хочу знать, что сделало тебя человеком, который может такое сказать.
Она откидывает голову назад и смотрит на меня долгим вызывающим взглядом.
— Мы здесь не для того, чтобы говорить обо мне.
Она скрещивает руки на груди.
— Тогда мы не будем говорить вообще, и твои усилия ни к чему не приведут. И сомневаюсь, что в этом случае пострадаю я одна.
Разумеется, она права в своем предположении. Если мне не удастся ее обратить, меня точно отдадут Фаруху. Я сглатываю. Неужели действительно нужно сделать именно это? Снять маску и показать ей мое настоящее лицо? Я гляжу на нее, на решимость, волю и гордость, дающие силу этой хрупкой женщине, и знаю, что должен сказать ей всю правду, что у меня есть.
— Я родился в деревне народа сенуфо. Далеко отсюда, за горами и Великой Пустыней. Отец мой был вождем небольшого племени. У меня было двое братьев и три сестры, но я был старшим, любимцем матери. Отец был мной недоволен: он хотел, чтобы я, как мой двоюродный брат Айю, стал воином и охотником, а я предпочитал играть на музыкальных инструментах и танцевать. Жаль, что я не посвятил больше времени искусству копья и меча — я мог бы спасти жизнь матери и младшего брата… но когда нашу деревню вырезали враги, я был в лесу, делал барабан. Когда я понял, что случилось, было уже поздно. Меня захватили и продали в рабство, но мне повезло больше, чем я заслуживал. Мой первый хозяин был порядочным человеком, доктором. Он обращался со мной не как с невольником, даже не как со слугой — скорее как с товарищем. Выучил меня читать и писать, познакомил с медициной и анатомией; покупал мне инструменты и поощрял в любви к музыке; возил с собой по всей Европе, хорошо одевал. Я сам себе казался блестящим мужчиной. Брат Айю сказал бы, что я слишком занесся.
Услышав это, она тихо улыбается.
— Невольник, возомнивший себя господином?
— Что-то вроде того.
— Пока звучит неплохо. Едва ли такой хозяин бил тебя, чтобы ты обратился в его веру.
— Не было нужды. Он сам был обращенным в ислам, поскольку считал, что эта вера добрее и милосерднее христианства. Я выбрал ее ради него, а потом полюбил ее ради нее самой.
Она поджимает губы.
— Что ж, с тобой хорошо обращались, обучали, баловали — так, что ты отрекся от своей веры. Пока у тебя не очень-то получается убедить меня, что ты что-то знаешь о страдании.
Справедливое замечание.
— О том, что было потом, я не рассказывал ни одной живой душе. Это, — я закрываю глаза, — больно вспоминать.
Она ничего не отвечает, просто смотрит на меня. С ожиданием, с решимостью; не желая отвлекаться.
Я набираю воздуху.
— Мой хозяин, доктор, скончался… скоропостижно. Меня снова продали, но мой новый хозяин не был так добр. У него был план, в котором мне отводилась некая роль. И некую часть меня надо было принести в жертву этому плану. Нужно ли объяснять подробнее?
— Нужно.
— Когда меня привели в хижину на окраине города, я думал, меня собираются убить, и начал драться. Когда понял, что у них на уме, подумал, что лучше бы убили. Мне был двадцать один год, я был высок и силен, но выгода придавала им решимости. Меня затащили внутрь. Когда я увидел стол, черный от крови тех, кого оскопили на нем до меня, и чудовищные блестящие ножи, выложенные рядком на тряпке у стола, колени мои подогнулись, и я осел, как бык, которого ударили между глаз кувалдой.
Глаза ее, расширенные от ужаса, прикованы ко мне. Она прижимает руку к губам.
— Все, что случилось потом, было словно в тумане. Тело не может вместить такую боль — оно отсылает дух прочь. Словно птица, устроившаяся на карнизе, я глядел сверху, как лежу, раскинув ноги, истекаю кровью — и ничего не чувствовал. Мне рассказали, что целых три часа после того меня водили вокруг хижины, чтобы кровь продолжала обращаться в теле; потом меня по шею зарыли в песок пустыни и оставили, пока рана не заживет. Мне не давали есть и пить три дня, но накрыли широкополой шляпой, чтобы уберечь от солнца, и заплатили мальчику, чтобы отгонял муравьев и хищных птиц. Но он ничего не мог поделать со знатной молодежью, которая каждый день приходила надо мной насмехаться. В первый день я их не заметил; на второй их голоса были неотличимы от криков ворон и стервятников. Но на третий день сознание ко мне вернулось, и я увидел, как они стоят, прислонившись к стене, и их золотые украшения блестят на солнце. Они ели финики и швыряли в меня косточками. Когда я закричал, они стали смеяться.
— Пусть порычит!
— Какой-то запаршивевший лев.
— Где ты видел черного льва? Это гиена, дикая собака-трупоед.
— Да, не блестящий мужчина.
— Мужчина? Он больше не мужчина, уже нет!
И все они смеялись. Я угрожал, что убью их и искалечу — на языке сенуфо, потом по-английски, по-итальянски, а потом на арабском, пока один из них не подошел, не встал надо мной, задрав рубаху, и не показал мне свое мужское достоинство.
— Вот как выглядит настоящий мужчина, ты, вонючий потаскун!
Он собирался на меня помочиться, но тут вышел человек, заплативший за мое увечье, прогнал его и его товарищей и велел меня откопать. Я, на удивление, излечился. Я знал, что иду на поправку, когда понял, сколько стоит каждое из снадобий, входивших в припарки и мази, которые накладывали на рану — и сосчитал, сколько они получат за свои вложения. Когда они стали применять волчий лук, очень дорогую траву, я понял, что выживу — и испытал извращенную радость от того, как они потратились.
Глаза у нее блестят — от слез? Рассказ так поглотил меня, что я не следил за ее лицом.
— Ты не хотел умереть?
— Хотел. Я очень долго хотел умереть. Я лежал, полный скорби, ненависти, ярости и стыда. Я отрекался от Бога; потом молился ему. Мне снились страшные сны, мне являлись воспоминания о прошлой жизни, о том, как меня изувечили. Но понемногу, со временем, я осознал, что замечаю что-то, кроме своего горя. Краткое счастье, когда кожи касается чистый хлопок. То, что мочиться больше не страшно. Сверкание солнца сквозь тростник. Птичье пение. Вкус хлеба. Детский смех…
Слеза, выступившая у нее, вдруг перекатывается через веко и медленно течет по щеке. Моя рука сама собой тянется утереть ее.
Элис отшатывается, как испуганное животное.
— Прости.
— Нет-нет. Это просто от неожиданности.
Она прямо на меня смотрит.
— Я не ждала доброты.
Доброты. Ею ли объясняется это движение? Возможно, отчасти; но у меня был и свой интерес. Дело в том, что я уже чувствую связь с этой женщиной, единение, медленный огонь — я должен как-то спасти ее от нее самой. Должен убедить ее обратиться, чтобы она осталась жива, и я мог видеть ее, хоть иногда, в садах гарема, и солнце бы играло на этих желтых волосах. Встречаться с нею глазами поверх фонтана, когда Черный Джон поет свои печальные песни…