Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ежедневно я прочитывал груды папок, которые мне приносили из архивов. Преимущественно в них содержались донесения мужчин и женщин, действовавших во время войны на периферии, — о перемещениях по всей Европе, потом по Ближнему Востоку, о всяких послевоенных стычках, особенно в период между 1945-м и началом 1947-го. Оказалось, что и после подписания мирного договора война продолжалась — неофициальная, но, как прежде, ожесточенная; пока устанавливались правила и велись переговоры, военные действия продолжались, только уже втихую. На континенте, в городах и сельской местности партизаны выходили из подполья, отказываясь сложить оружие. Люди, натерпевшиеся за пять, а то и больше лет войны, отлавливали приспешников фашизма и Германии. Жажда воздания и отмщения повсеместно выкашивала деревушки, сея новое горе. В стороне не осталась ни одна этническая группа, живущая на территории недавно освобожденной Европы.
Вместе с горсткой других сотрудников я просеивал сохранившиеся папки и личные дела, вычисляя соотношение успешных и провальных операций, чтобы что-то порекомендовать к дальнейшему хранению в архивах, а что-то — к вымарыванию. Это называлось «тихая чистка».
В действительности то была уже вторая волна «чистки». Оказывается, под занавес войны и сразу после наступления мира имела место жесткая, почти апокалиптическая цензура. Кроме того, существовало огромное количество операций, о которых общественности благоразумнее было не знать, поэтому наиболее компрометирующие свидетельства по возможности быстро уничтожались — в штаб-квартирах всех спецслужб, и стран-союзников, и стран «оси», по всему земному шару. Известный пример — вышедший из-под контроля пожар в помещениях УСО[7] на Бейкер-стрит. Подобные плановые пожарища полыхали по всему миру. Когда британцы наконец признали независимость Дели, так называемые пожарные служащие взяли на себя труд предать огню все компрометирующие записи, и день, и ночь палили костры в Красном форте, на главной площади.
В инстинктивном стремлении утаить ряд военных подробностей британцы были не одиноки. В итальянском Триесте нацисты уничтожили дымоходы Рисиеры ди Сан Сабба, концлагерь на территории бывшего рисового завода, где были замучены и убиты тысячи евреев, словенцев, хорватов и узников-антифашистов. Аналогично, не осталось сведений об общих могилах на холмах над Триестом — туда, в карстовые провалы, югославские партизаны сваливали трупы противников коммунистического переворота, а также тысяч людей, умерших в югославских лагерях для интернированных лиц. Повсюду шло поспешное, беспощадное уничтожение свидетельств. Бесчисленное множество рук сжигало и пропускало через шредеры все, что могло вызвать вопросы. Ревизия истории началась.
Однако обрывки правды сохранялись в семьях и в деревнях, практически стертых с карты. У жителей любой балканской деревни, как однажды сказала мать Артуру Маккэшу, а я услышал, имелись причины мстить соседям или другим людям, кого они причисляли к своим врагам — партизанам, фашистам или нам, союзникам. Так аукнулось наступление мира.
Эта работа позволяла нам, поколению конца 1950-х, докапываться до свидетельств о таких событиях, которые были сочтены исторически нежелательными, но могли иногда всплыть в заблудших донесениях и неофициальных бумагах. Через двенадцать лет после окончания войны кое-кому из тех, кто ежедневно склонялся над архивными папками, стало казаться: рассудить, кто был прав с моральной точки зрения, уже нереально. И многие сбегали из этого правительственного муравейника, не прослужив в нем и года.
Вступив во владение домом Малакайтов, я в первый же день отправился через поле в Уайт-Пейнт — туда, где выросла мать и где теперь жили незнакомые люди. Я стоял на склоне, обегавшем землю, что некогда была ее землей, вдалеке змеился меандр реки. И я решил записать то немногое, что знаю о времени, здесь ею проведенном, пусть даже этот дом и эта земля, некогда принадлежавшие семье матери, не отражали подлинную карту ее жизни. Для девочки, выросшей в суффолкской деревушке, она неплохо попутешествовала.
Мне говорят, что за мемуары надо браться круглым сиротой. Ибо на тебя нахлынет все разом: все то, о чем тоскуешь, чего прежде стерегся и что обходил стороной. «Мемуары — это утраченное наследство», — и на этот раз, понимаешь ты, нужно подобрать верную оптику. В получившемся автопортрете все будет отражением — рифмующимся, парным. Жест из прошлого станет достоянием ныне живущего. И я верю: что-то от моей матери нашло отражение во мне. У нее свой маленький лабиринт с зеркалами, у меня — свой.
* * *
Это была сельская семья, жившая скромной, неприметной жизнью, знакомой нам по кинолентам военных лет. С некоторых пор я так и представляю бабку, деда и мать персонажами подобных кинолент; впрочем, недавно при виде чопорной сексуальности целомудренных героинь того времени мне пришли на память статуи, что некогда, в моем отрочестве, плавно возносились и спускались на лифте «Крайтириона».
Деда угораздило родиться единственным мальчиком среди старших сестер, и общество женщин он переносил спокойно. Даже дослужившись до адмиральского чина и получив драконовский контроль над мужчинами, повиновавшимися его суровым приказам в море, он с отрадой проводил время в Суффолке и совершенно не тяготился домашними обычаями жены и дочери. Интересно, не это ли сочетание «домашней» и «разъездной» жизни привело к тому, что мать сначала задумала, а затем и в самом деле резко переменила жизненный вектор? Она всегда стремилась к большему, и в ее замужней и профессиональной жизни были явные переклички с тем двойственным миром, в котором жил ее отец.
Поскольку бурную часть своей жизни дед проводил в море, он намеренно приобрел дом в Суффолке, вдали от «бурной реки». Так что удить рыбу мать училась в широком, но спокойном потоке, который никуда не спешил. От дома к нему плавно сбегали заливные луга. Порою с нормандских церквей слышался далекий колокольный звон — все тот же, что разносился над этими полями уже многие поколения.
Местность представляла собой гроздь деревушек, рассыпанных в нескольких милях друг от друга. Между ними тянулись дороги, преимущественно безымянные, что с учетом схожести названий — Сент-Джон, Сент-Маргарет, Сент-Кросс — сбивало путешественников. По сути, скоплений топонимов на «Сент-» было два — южноэлмхемское, восемь деревень, и айлкетшелское, вдвое меньше. Мало того, расстояния на дорожных знаках в этом краю писали на глазок. По указателю от одного «Сент-» до другого — две мили, а путник отмахал три с половиной и поворачивает назад, думая, что пропустил поворот, тогда как на деле до хитроумно запрятанного селения еще полмили по прямой. Мили в Сентс длинные-длинные. География ненадежная. Для тех, кто здесь вырос, «надежный» значит «спрятанный». Я провел в этой местности несколько детских лет, и, возможно, по этой причине позже, в Лондоне, мне, чтобы почувствовать себя в безопасности, нужно было маниакально вычерчивать карты окрестностей. Что не сумел увидеть и зафиксировать, то перестает существовать, думал я, и мне часто хотелось переместить мать и отца в одну из этих деревушек, наобум рассыпанных по земле, с похожими названиями и ненадежными указателями.