Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мальчонка-то шапочника, смотрите, какой чумазый, — говорили обыватели, — он никак на тракторе учится ездить? Уж не на ярмарку ли они с отцом собираются на тракторе, а?»
«Погоди же, старый хрыч! — грозил он городишке. — Погоди же у меня!..»
Когда вошел сегодня этот лошадник Хемет, с кнутом в руке, пахнущий кожей и дегтем, ему тут же вспомнился отвратительный запах овчины, и утихомирившееся чувство бунтарства, отвержения колыхнулось в нем, как бы мгновенно окрепло, и он мог бы, наверно, не только рассмеяться над этим горделивым обитателем мухортого городишки, но и закричать, а то и вышвырнуть вон.
4
Сквозь пыльцу любви и нежности глядел Каромцев на свою женушку и сынков-погодков и признавал себя счастливейшим из людей.
Сквозь ту пыльцу лишь смутно просматривался дом бывшего подрядчика Урусова (одну половину дома занимали Каромцевы, вторую — редактор газеты и агроном земотдела), просторные с высокими малеванными потолками, полуовальными высокими окнами, мелко зарешеченными рамками, гладкими, как паркет, полами комнаты; и широкий двор, на котором зеленели грядки, стояли аккуратные поленницы березовых дров, в теплые дни вальяжно лежали на плахах перины и подушки.
Иногда, глядя, как истово трясет жена перины, он говорил:
— Стеша, ведь ты что ни на есть из бедной казачьей семьи. Что же ты, как купчиха, машешь над этакими перинами?
Стеша, пошатывая весистыми плечами, будто пробуя бремя хозяйственных забот, отвечала, сверкая глазами такой черноты, что в них только и видна была яркость:
— Не прибедняй, Миша. У бати моего коняга был строевой, да корова, да шесть овец. А стараюсь я для тебя же и для детей наших.
Еще задолго до ярмарки она стала говорить ему:
— Помни, Миша, в июле ярманка. Уж так обижусь, коли не поедем в Наследницкую!
— А чего тебе на ярмарке-то надо? — спрашивал он, будто не знал за женой и вообще за казачками страсти покрасоваться на торжище, поторговать, отрогать все, что ни лежит на прилавках.
— Шаль пуховую, оренбургскую, — отвечала она. — Слышно, много нынче навезут.
В день открытия ярмарки Стеша, оставив близнецов у агрономши, явилась в исполком, выпросила у председателя лошадь, сама запрягла ее и подъехала к окну мужева кабинета.
— А собирайся! — крикнула она звонко. — Уж так обижусь!
Он подошел к окну и с минуту стоял, щурясь от тепла и света, дивясь и любуясь на ее раскрасневшееся рябоватое лицо.
— Да собирайся же! — как бы замахиваясь, а на самом деле закрывая смущенное лицо, крикнула она. — Уж так обижусь! — И рассмеялась на свою угрозу.
Он быстро собрал свои бумаги, закрыл их в стол, на ходу снял с гвоздя плащ-накидку и вышел. Садясь в телегу, он сделал хмуроватое лицо, чтобы она не посмела шутить и смеяться, пока они проезжали бы окна исполкома.
Он не любил станицу, куда они ехали, может быть, еще с той поры, когда только услышал о ее существовании. В Кособродах даже клички и ругательства связывались с «казарой», станичниками. Так, об одном мужике, отроду небогатом, но из кожи вон лезущем выставиться позначительней, говорили: «Наше отродье прет в благородие», но чаще — «Вон казара бесштанная клячу свою красует». Бездельного мужика баба ругала казарой, жестокого кликали — станичник. На памяти Мишуки Каромцева не было, чтоб станичники налетали на село усмирять крестьян, но прежде, говорят, когда село бунтовало, казачья плеть погуляла по спинам мужиков; у отца до сих пор на спине белые навсегда въевшиеся в кожу рубцы…
Но станица влекла кособродцев, и малых, и старых, — у них в селе никогда не бывало таких ярких, шумных, веселых торжищ, какие затевались в Наследницкой. Вопреки неблизкому пути, небрежению и злобе казачат, отсутствию приличествующей одежи и денег, парни шли, и пыль повозок и табунов обволакивала их. Их, молодых и заяристых, разогревало собственное небрежение к насмешкам, дракам да любой опасности, любому коварству казачат. После ярмарки они надолго притихали — после глазения на яркость и пышность товаров, краснощеких и вертоватых девок, после жестоких стычек опять втихомолку начинали думать и готовиться в следующее лето на ярмарку.
В то время, когда он ходил в станицу, он не знал Стеши, ему еще только мерещилась в любой краснощекой смуглой девке та царевна, по которой томилась его душа и плоть. С нею он как раз познакомился и сошелся в городочке, в местной амбулатории, куда ходил долечивать после Дальнего Востока увечную ногу. Она ничем не напоминала ему казачку, то есть тех крепеньких отчаянных девок, глядя на которых он немел.
Она, оказывается, была порота отцом и братьями за грех, двадцатилетняя здоровая девка, которая могла бы противостоять каждому из них в отдельности. Так вот после той меры усмирения она бросила отцовский двор и, чтобы скрыть глаза, ушла в городочек, пристроилась санитаркой в амбулатории. Она яростно ругала проклятое «казачье отродье, вражище», но исподволь, оказывается, мечтала и о родительском благословении и о приданом и не прочь была щегольнуть на станичный манер своим суженым, а уж он чем был не вояка! Презирая всякие там сватовства да благословения, но хорошо ее понимая и сочувствуя, Каромцев не отказался поехать в станицу со Стешей и выполнить то, чего ей хотелось.
Нет, не любил он эту станицу — за рубцы на ребристой отцовой спине, за жажду торжества, удачи, любви, которая так и не была утолена тогда, на том празднестве в станице, за сытость и гладость обитателей Наследницкой, за коварство их, привечавших атамана Дутова, и за соучастие в позднем торжестве Стеши над родичами, в которое она вовлекла его. Уже один вид станицы, и вправду непривлекательный, был ему неприятен. Эпоха покорения степей явно отпечатала свои следы на ее облике. Царевы войска, мушкетами и секирами прокладывая себе путь в степи, окружаемые озлобленными ордынцами, принуждены были наспех воздвигать крепости, отсиживаться в них и опять продолжать воинственный путь. В станице на